Прошу верить моему уважению. Надежда Брусилова».…Итак, очевидно, все эти хлопоты и письма повлияли на всех власть имущих, и в ближайший день после этого ко мне в подвал Судебных установлений в Кремле объявился сам Петерс, гроза и ужас для русских людей того времени. Вошел какой-то штатский человек с бритым лицом, очень внимательно и остро посмотрел мне в глаза и заявил:
– Вы свободны, можете идти домой.
– Очень вам благодарен, но идти не могу, так как моя нога искалечена.
– В таком случае мой автомобиль вас довезет до дому.
Итак, с конвоиром-латышом, в автомобиле латыша Петерса меня доставили домой; нечего и говорить о том, как обрадовалась моя семья увидеть меня вновь дома и живым. Мне объявили, что домашний арест будет состоять в том, что при мне будут состоять всегда дежурные чекисты, а я должен отвести им комнату.
Я указал им на свой кабинет и ушел в спальню, где тотчас же меня уложили в постель. Какое это было блаженство: чистое белье, чистые простыни, прекрасная мягкая кровать, добрые милые лица возле, горячий чай с вином и сухариками!.. Вот это называется счастье для физически усталого, изнемогавшего от грязи и неудобств под арестом человека. Но душа все равно мучительно ныла. Я стал расспрашивать обо всех своих, мне говорили, что сын и Сережа Роман еще в тюрьме, но про брата странно отмалчивались…
И только на другой день я узнал правду… Тяжко мне было. Мне рассказывали, что бедный мой брат поднял руку, чтобы осенить себя крестным знамением, но, умерев, не успел, и рука так застыла, и в гробу он лежал с поднятой для креста рукой. Бедняжки его дочери и тринадцатилетний сын, осиротев, метались в тоске и недоумении, из имения их прогоняли и отнимали все имущество, из городской маленькой квартиры тоже, и не позволяли брать ничего, так как после умершего в тюрьме все реквизируется рабочими.
Я не мог и не знал как им помочь, что делать?! В бывшем их имении еще оставалась старая моя племянница и престарелая француженка-гувернантка, воспитавшая еще их мать. Она от всех революционных потрясений впала в тихое умопомешательство, болела и в бреду все предсказывала будущее. После смерти жены Бориса, еще раньше, в начале революции она все повторяла: «Я вижу еще гроб, и еще гроб, и еще гроб… А нашего дорогого генерала в тюрьме…
Но его роль не кончена, он еще нужен России и Франции!» Бедная старушенция, разум ее затмевался, но сердце оставалось прежним. Спасибо ей за добрые чувства ко мне, за любовь ее к моей Родине наравне с ее дорогой Францией. Она видела гроб Бориса, его сына Алеши, который несколько лет спустя умер от скоротечной чахотки, и свой гроб. Все это исполнилось. Но вот пока я не вижу, какова моя роль и к чему меня Господь задержал на земле?!.
Во время моего ареста и смерти брата в тюрьме много хлопотала и помогала нам жена моего сына Варвара Ивановна. Много горя она принесла нашей семье и, главное, моему сыну, но справедливость требует, чтобы я отметил, как много она сделала своей энергией и находчивостью, чтобы помочь извлечь тело Бориса из тюрьмы, перевезти его в храм Св. Николая Явленного на Арбате, обмыть, одеть, устроить все благолепно и хорошо, по-христиански.
Мои несчастные, растерявшиеся племянницы, неумелые и застенчивые, ничего бы не добились, а Варвара Ивановна воевала с самой Чрезвычайкой и с железнодорожными служащими, пока не добилась того, чего хотела: Бориса отпели и отвезли по железной дороге на родное кладбище в Воскресенск. Странная эта молодая женщина и ранее того без конца хлопотала, чтобы облегчить мне мое заточение в подвале Кремля.
Два раза в день она прибегала к дежурному в комендантскую, приносила в термосах бульон, кофе, какао, папиросы, лекарства, лакомства, фрукты. Не могу не вспомнить всего этого с глубоким чувством благодарности. Она поспевала носить передачи и моему сыну, и Сереже Роману. Все это в каком-то экстазе… А впоследствии извела буквально и моего сына, и меня – и начудачила такого сумбура, что не приведи бог вспоминать.
Итак, я очутился дома, под надзором дежурных чекистов. Их несколько было, но двое мне запомнились больше других: еврей, выдававший себя за украинца, нахал пренеприятный, самонадеянный, несносный. Хорошо, что его скоро услали куда-то. Помню восторг его, когда пришла телеграмма о революции в Берлине.
Я же тогда подумал по адресу императора Вильгельма: «Не рой соседу яму, сам в нее попадешь». Второй часовой мой был латыш, юный, в высшей степени симпатичный, милый, деликатный. Ухаживал за нашей молоденькой горничной, водил моего больного, умиравшего бульдожку Санчика гулять. Очень конфузился, когда я ему говорил, куда и зачем выхожу из дома.