Памяти маленького Юрочки,Памяти моего единственного ребенка,Памяти бесчисленных детей,Павших жертвами интервенцииМирового капитала,И тем, кто не погиблиИ смогли стать теперьБодрыми пионерами прекрасной страны,Счастливыми детьми будущего,Посвящается эта книга[594].
* * *
В общественных дискуссиях и частных разговорах связь между сохранением семьи и неисполнением пророчества обсуждалась часто, но безрезультатно и мимоходом. В партийной литературе она находилась в центре сюжета.
Партийная литература оперировала «типами» и тянулась к мифу. Она выражала общее через частное и препарировала настоящее, апеллируя к вечному. Она поверяла революцию любовью.
Рассказ Аросева о старом дворецком, которого преследует дух Медного всадника, был опубликован в 1923 году издательством Воронского «Круг». В том же сборнике вышел рассказ «Разрушенный дом» – о девушке Маше, которая живет в провинциальном городке, но «ведет свой род от семьи рабочих Обуховского завода». Маше девятнадцать лет. «Стройная, небольшого роста, с румяными губами и высокой грудью», она живет с флегматичным латышом Карлом, но испытывает «особенное чувство» к «властному» чекисту Петру.
Маша служит в особом отделе, но не любит свою работу и хочет переехать в Москву. Карл «ничего не ищет» и довольствуется тем, «что в течение двух лет неизменно пребывал комиссаром разных полков». Они живут в «грязном номерке маленькой гостиницы», пропахшей «тухлятиной и запахом мышей». Однажды, когда Карла нет дома, Петр приходит к Маше и требует, чтобы она следовала за ним. Они долго идут по темному заснеженному городу и останавливаются перед развалинами большого особняка.
В нем раньше текла жизнь. Маленькая, глупенькая. Нисколько не забавная, а бессмысленная и жестокая. Как камень. И любовь здесь была дутой и чопорной, как бумажная роза.
…«Она», окончившая что-то с медалью, кутаясь в шаль, то грелась у камина, то тревожила клавиши пианино, исторгая безнадежные звуки плаксивого романса.
…«Он» был тут же. Курил папиросы, гладил ее руки, может быть, произносил стихи. И неизвестно, чего «он» хотел: приданого ли, заключенного в кованых сундуках, или ее самое, или и то и другое вместе, или ни того, ни другого, а просто все это проделывал по инерции сменяющихся поколений.
И много ненужных слез видели стены этого дома. Видели и впитали в себя. Кровное тепло человеческое передалось углам этого дома. Двери во всех комнатах выучились подражать вздохам людей. Диваны, как дремлющие верные псы, умели различать своих и чужих. И по-разному скрипели под мягкими задами людей. Зеркала имели своих любимчиков, которых отражали они прямо картинами. Кошечки фарфоровые, кошечки глиняные, кошечки нарисованные, кошечки живые – были здесь домашними пенатами, и на них-то обитатели дома совершенствовались в христианской любви к ближним.
Маша и Петр ощущают тепло ушедшей жизни и отдаются во власть «старого инстинкта, наследства диких предков». По пути назад Маша говорит Петру, что не знает его фамилии. Он отвечает, что так лучше. Она спрашивает почему. Он говорит, что «яблоко можно только один раз съесть». Она спрашивает, когда они увидятся снова. «Тогда, – отвечает он, – когда до конца создадим свое, новое… Понимаешь, такое, когда не надо будет бояться мужей». Она спрашивает, не будет ли это смертью, а не жизнью. Он отвечает, что это будет «лучше жизни», что это будет «Масленица»[595].
Партийная литература двадцатых годов вышла из «Разрушенного дома». Пролетарские Адам и Ева поступили на работу в ЧК и вкусили плод древа познания. Их наградой было грехопадение, изгнание, обещание Масленицы и проклятье труда в поте лица и мук деторождения, ибо прах они и в прах возвратятся.
Партийная литература двадцатых годов была литературой великого разочарования и неутолимого плача: хроникой постепенного осознания, что солнце не остановилось в зените, что «буржуев нет, а ветер дует по-прежнему» и что змей («слепой инстинкт, наследство диких предков») не приполз на брюхе, виляя хвостом.