Все видит, все знает твой мудрый зрачок,Сердца тебе ясны, как травы…
Медовая улыбка, сказать бы, – если б в ней не порхнуло мученье.
– Можно сойти – в залу? У меня астма, мне трудно тут дышать…
Он поворачивается – «оно», вернее, – и все трое мы входим по лестнице. В столовой подают самовар. Марина явно стесняется процедуры чаепития, насильственной, как весь быт.
Она садится за рояль. Тоже полунасильственно, немножечко как сомнамбула. Перебирает ноты. Вздох.
– Я ведь когда-то играла. Мама мечтала, что из меня музыкант выйдет… Не вышло!
Макс, облегченно вздохнув во всю глубь нечеловеческих легких, ласково, торжественно, просто:
– Потому что поэт вышел… Как здесь хорошо дышать!
И в то время, как кто-то из нас, а может быть, и в два голоса обе:
– А вы лечите астму?
Макс, подойдя ко мне (я стала на своем обычном месте у печки, руки назад о теплые изразцы), молча смотрит мне в зрачки, до неприличия близко и неотрывно, так, что голова моя рвется с плеч. Широчайшая, нежнейшая из улыбок освещает огромное лицо Зевсово. Он отходит – с кошачьей легкостью. Нет, легкость детского воздушного шара! Вальс Чайковского полнит залу, подымаясь вверх с шаром, с Максом, с нами…
– Барышни, чай подан…
Улучив минуту, Марина мне шепнула: «А вот не посмеешь погладить его по волосам!..» И дразняще высокомерный взгляд[72]. (Где-то на дне тронутый теплотой ожиданья: а вдруг посмеет!)
– Трону! – шепотом же ответила я. С забившимся сердцем. Как поглажу? Этого я не знала. Но раз сказано – значит, будет сделано. И вот я начала мучиться. Я боялась. Такой милый, чудный, близкий, так жизнью подаренный, ласковый он был только что сейчас – и вдруг сделался такой «важный», далекий, совсем-совсем чужой: сидит, говорит с Мариной о поэтессе Comtesse Matheu de Noailles[73], – разве я могу подойти, протянуть руку к его голове, – почем знать, что он скажет? Это же, может быть, глупо?.. А зачем обещала?.. Мертвая, я шагнула вперед. Кончить муку. Ведь все равно надо сделать! Я услыхала свой – и все-таки незнакомый – голос:
– Максимилиан Александрович! Можно вас погладить по голове?
И раньше, чем я успела протянуть руку, – его наклоненная (по-бычьи и по-кошачьи) голова, с готовностью, у моей руки. Точно он только того и ждал (удивлялся, что все не гладят!).
Мои пальцы – в каштановых кудрях, густых и пружинных, как мох. И два лица. Его – и принявшее подарок, и дарящее. В огромной улыбке. И Маринино – одобряющее, ободряющее, хвалящее. Не знаю, какое лицо увидали в ответ они?
И вот он читает стихи – низким медленным голосом, впивая каждое слово, и смысл, и звучание его.
АКРОПОЛЬ
Серый шифер. Белый тополь.Пламенеющий залив.В серебристой мгле оливУсеченный холм – Акрополь.Ряд рассеченных ступеней,Портик тяжких Пропилей,И за грудами каменийВ сетке легких синих тенейИскры мраморных аллей.Небо знойно и бездонно —Веет синим огоньком.Как струна звенит колоннаС ионийским завитком.За извивами КефизаЗаплелись уступы горВ рыже-огненный узор…Луч заката брызнул снизу…Над долиной сноп огней…Рдеет пламенем над ней он —В горне бронзовых лучейЗагорелый Эрехтейон…Ночь взглянула мне в лицо.Черны ветви кипариса.А у ног, свернув кольцо,Спит театр Диониса.
«Жаль, папа не слышит! – думаю я. – Его Греция…»