Слишком я любил на этом светеВсё, что душу облекает в плоть.Мир осинам, что, раскинув ветви,Загляделись в розовую водь.Много дум я в тишине продумал,Много песен про себя сложил.Но на этой на земле угрюмойСчастлив тем, что я дышал и жил…
Берзинь, как и все другие женщины, не понимала в нём главного: любовь он понимает иначе, чем другие люди, в его идеале она должна быть вовсе бесплотной, невесомой, как облако, и незримой. А вот это всё – грубое, потное, затмевающее глаза страстью тянет вниз. На это не стоит тратить песен, чистоты, бирюзы своих глаз! Да, похоть, бывает, заставляет чаще биться его сердце. Оно – поганый предатель – толкает его в объятия женщин, но он не верит ему, ни за что! Лишь во сне к нему приходит та Единственная, которой в мире нет, от которой тот же свет – синий, как в его глазах. Был момент, когда он думал, что свет этот чудный – в Исиде. Когда в рассветном осеннем олове видел, как она светилась, в ту первую встречу, когда прикоснулся к её губам, к её внутреннему огню. Однако позже понял, что нет той Единственной. Всем же рассказывал, что была одна девушка небесной красоты и чистоты в его юности – монашка, отданная навеки Богу. Один раз её видел, а потом всю жизнь помнил. Помнил именно потому, что с ней ничего не было и не могло быть, что она – лишь миф, образ, растаявший в глубине далёких годов.
Что же эта Берзинь? Она хочет его, его любви, как и все они. Просто ей не может прийти в голову, что жаждет она не его тела, а его духа, той сини, которую он не отдаст никому…
Всё-таки Исида сумела почувствовать самую нежную суть его существа, она была ближе его духу, чем кто бы то ни было. Её он любил, а ещё Зинаиду. Но ту любовь он смог вырвать из себя, а Исиду – нет.
Осенью, уже расставшись с любимой, достал своё пальто, когда наступили холода. Надел и опустил руку в карман. В нём оказались перчатки Исиды. Словно ножом полоснуло по глазам. Они были мягкие, как её руки. Руки-лебеди. Поднёс перчатки к губам, притронулся. Они пахли ею. Затем просто сел и написал несколько строк – прозой. Что весь мир сошёл с ума, а он нормальный и здоровый, и поэтому презирает все глупые условности прогнившего мира. Что ему было двадцать семь, а через несколько дней исполнится двадцать восемь лет, а ей было около сорока пяти. Но «за белые пряди, спадающие с её лба, я не взял бы золота волос самой красивейшей девушки. Фамилия моя древнерусская – Есенин. Если… выискивать корень, то это будет – осень. Осень! Осень! Я кровью люблю это слово. Я люблю её, ту, чьи перчатки сейчас держу в руках, – вся осень».
Лёжа в больнице, он чувствовал смерть за левым плечом, как почти всегда с зазеркалья в Бостоне. Думал, а не настало ли время отдать миру своего «Чёрного Человека»?! Толику он читал поэму сразу, как вернулся из-за границы, – длинную и страшную, напоминающую гоголевского «Вия». Теперь решил проверить её на своей благодетельнице и её друге, Вардине. Ещё в гости заглянул Мотя. Декламируя, Сергей привык размахивать правой рукой, но она всё ещё болела. Поэтому он обнял её левой и, покачиваясь в такт строчкам, читал так, точно рассказывал самое важное, что вообще мог сказать этому миру. Главное: он верил в реальность написанного и заставил поверить всех присутствующих. Это была не игра, не поза. Дрожь пронзала его и всех: нечто нечеловеческое и ужасное было в правде этих строк. Твердокаменная советская дама, корыстная и умная, Анна Берзинь плакала. Мотя плакал тоже, слёзы текли по его щекам, он никак не мог их унять. В какой-то момент мистический ужас проник в сердца слушателей. Сергей отстранился от окружающего, будто, кроме него, тут никого не было. Лишь Чёрный Человек сидел рядом… Закончив, Сергей почувствовал, что его поняли, что строки достигли цели, раз он видит слёзы присутствующих. Просветлённый, он смотрел на друзей. За это не жаль и жизни, вот он, божья дудка, для этого создан.