Вот лето воцарилось. Тяжкий зной.И дни окрашены всего в три цвета:Зеленый, синий и алмазный. Шумно,Но шум не заглушает тишины.В густую тень бросаешься, как в речку,Прохладную, манящую… А выйдешьНа свет – и снова нестерпимый зной.Был день такой. А я вошла во двор,Чужой, невиданный ни разу в жизни.Мне показалось – там красиво,Впрочем,Не знаю, не успела разглядеть.По деревянной лесенке поднявшись,Я услыхала голос. Он читалКакие-то стихи. И я застыла.Войти не смея, не могла уйти.В них было все, чем нынче полон мир:Безвыходность сжигающего знояИ музыкальность солнечных лучей.Я слушала, не двигаясь. Они,Хоть были и печальны, так звенели,Что вдруг ужасно захотелось жить:Писать стихи, мечтать, бродить под солнцемИ родину любить до самой смерти.Все было тихо-тихо. Лишь поэтЧитал, невидимый и неизвестный мне.Не знаю, много ль времени Прошло.Он замолчал. Я в тот же миг очнулась.Ступеньками не скрипнув, я СбежалаПо лестнице и снова окунуласьВ прекрасный зной. Прохожие Смотрели,Как я брела по мягкому асфальту,Усталая, со странным выраженьемМучительного счастья на лице.
Метафорическое восхождение по лестнице в жилище поэтов и спуск в реальный мир обогащенной и счастливой прозвучит не только в детских стихах Зои Тумановой.
Светлана Сомова вспоминала: “Когда они с Ахматовой читали стихи на Жуковской у Елены Сергеевны Булгаковой, которая много помогала им обоим, – это был эстетический праздник”[453].
Безусловно, Луговской преклонялся перед Анной Андреевной. Воспитанный с детства на стихах Блока, он много знал наизусть Гумилева и так же, как его друг Тихонов, был под его влиянием.
Трагедия его, кажется, состояла в том, – вспоминал Бабаев, – что он в 30-е годы придумал себе “лирического героя”, придав ему черты “героической личности”. Но при этом оставался элегическим поэтом, далеким от всех этих выдуманных идеалов “железного романтизма”.
Теперь он как будто искал снисхождения у Анны Ахматовой. Целовал ее руки, читал ей свои исповедальные стихи. Но она отмалчивалась. И только однажды, увидев, как Луговской вскапывал землю весной, после заморозков, когда зацвели деревья, сказала:
– Если вы хотите знать, что такое поэт, посмотрите на Луговского!
Луговской между тем перекопал уже не только грядки и цветники под окнами, но и добрую половину двора, уничтожив при этом кирпичные дорожки, которые потом пришлось перестилать заново.
А вечером его можно было увидеть на круглом чужом крыльце с наглухо заколоченной дверью. Он сидел на ступеньках, опустив крылья своего плаща, какой-то несчастный, чем-то потрясенный, как демон, в глубокой задумчивости[454].
Никакой творческий кризис не мог сравниться с тем внутренним разладом, который был в душах советских художников. Растерянность и страх – главный мотив неофициальной, бытовой жизни литературы конца 1930-1950-х годов. В этих условиях возникала насущная необходимость нравственного авторитета, и, несмотря на изгнания, репрессии, смерти, в России на тот момент было два таких человека – Борис Пастернак и Анна Ахматова. Нельзя сказать, что они не боялись кровожадной власти, но они, в особенности Ахматова, понимали, что такое власть, и старались держаться от нее подальше. Они сохраняли независимость суждений, честность и любовь к ближнему, продолжая жить не по советским, а по христианским заповедям.
Надежда Яковлевна Мандельштам в какой-то момент поселилась вместе с Ахматовой, 10 июня 1943 года она писала Кузину:
У меня сейчас новый быт. Лена в Москве. Женя в командировке в Узбекистане. Мы с мамой у них в комнате – в центре города, на той самой Жуковской, куда вы мне пишете.