Есть в близости людей заветная черта, Ее не перейти влюбленности и страсти… Я мало кому давал свой рукописный «Роман с эпиграфами» («Три еврея») — из страха быть обнаруженным. Тане — дал. Роман ей пришелся, но сентиментальную фразу о моем сыне осудила за слащавость. Думаю, сказалась здесь ее собственная бездетность. Тем не менее согласилась хранить мои рукописи — вдруг провалится оказия и они пропадут? Выругала меня за дружбу с одной поэтессой (Юнной Мориц), объявив ее монстром в юбке и сославшись на Цветаеву: была Психеей, стала Валькирией. Да Юнна и сама признавалась, что не ездит на Пегасе, а летает на метле.
На наших «похоронах», как тогда именовались проводы, потому что навсегда, безапелляционно заявила, что один из гостей (покойный Володя Левин, приятель Юза Алешковского) — стукач.
Она меня и здесь достала. Как человек наивный, хоть и скорпион — как наивный скорпион, — я не учел, что потенциал литературной и женской злости, в ней заключенный, может обрушиться на кого угодно, все равно на кого. После очень хорошего вечера у нее, когда «вновь я посетил» и принес ей бутылку молочного цвета ирландского виски в железной коробке — «Сохраню навсегда», восторженно сказала Таня и предложила выбрать любую книгу из ее библиотеки, мой выбор пал на Замятина, — я, уже из Нью-Йорка, попросил ее посодействовать в издании моих книг в Москве и получил в ответ письмо-отповедь — резкое, обидное письмо с отказом быть моим литагентом, хотя сама только что пристроила в журнале «Столица» пару моих опусов. Но одно — помогать по доброте душевной, а другое — брать на себя обязательства, да еще на коммерческой основе. Ну и досталось мне! Что на нее нашло? Какая вожжа под хвост? Я долго гадал, чем вызвал ее раздражение, искал причины в себе, упрекал себя в бестактности. Мне казалось справедливым, если мы поделим мои московские гонорары — до чего я измеркантилился в Америке! Короче, наша дружба дала трещину, отношения похолодали, я это сильно переживал через океан и слал Тане через Колю Анастасьева и других общих знакомых подарки, которые она благосклонно принимала. И на том спасибо!
Была еще одна причина. Таня прислала нам с Леной свой новый сборник стихов с автографом — «…близким сквозь даль…», я мгновенно откликнулся, не вчитываясь, пролистав, был чем-то занят. Хотя книга, несомненно, заслуживала самого внимательного прочтения. Отчасти виной тому подвернувшаяся оказия, с которой я торопился послать ответ. Таня, с ее обостренным чутьем на фальшь, написала мне, что я ее книгу не читал вовсе. Снова моя вина. А теперь вот мне уже не сказать ей, как понравились мне позднее ее стихи — и какие именно. Непростительная вина — как друга, так и литературного критика.
Издалека, из-за океана, я мог позволить себе надсхваточную позицию, и мне, фанату независимости — зависеть от царя, зависеть от народа, — стало казаться, что моих московских либеральных знакомых, Таню включая, заносит идеологически. Несомненно — особенно в стихах — Таня была индивидуальна, групповуха была чужда ее таланту, но одновременно ей было одиноко одной на ветру — вот ее и прибило к ультралиберальному лагерю, тем более она была аэропортовское дитя и даже ее литературные метания были ограничены аэропортовскими границами. Связь была тесной, плотной, на физиологическом уровне — в очередной мой наезд Таня уговаривала меня встретиться с флагманом радикального либерализма критиком Наташей Ивановой, с которой я когда-то был довольно близок, но мне было так хорошо с Таней, а времени было в обрез, что я отказался. После расстрела парламента в октябре 1993-го, с которого и начался откат русской истории, Таня подписала коллективку «42-х» в поддержку Ельцина и расстрельщиков. Несмотря на возрастное — в дюжину лет — отличие от главных шестидесятников, Таню стали зачислять именно в эту литературно-политическую когорту: по клановым взглядам? по партийной спайке? по мафиозной тусовке, к которой она воленс-ноленс принадлежала, а куда еще ей было податься, прибиться? Не знаю, а судить издали боюсь.