Здесь мои приятели,Там – мои друзья.
Даже враги, и те уже все – там. Потерять врага хуже, чем друга. Я тоскую по своим врагам безутешно. Правда, появляются новые, молодые, энергичные. У меня редкий талант – плодить себе врагов.
Самый молодой из друзей – мой сын. Помню, меня смущало, когда Нора Сергеевна говорила про Довлатова: «Как вы не понимаете, Володя! Сережа – не сын, а друг!» Так и было – вплоть до старушечьих капризов: могла разбудить Сережу среди ночи: «Хочу в Манхэттен!» – и Довлатов вез ее на Бруклинский то ли Куинсовский мост, чтобы она могла сверху глянуть на огни большого города. При этом весьма критически относилась к своему другу взамен сына: «В большом теле – мелкий дух».
– Я потеряла не сына, а друга! – кричала она мне в трубку, и я жалел бедного Сережу, что для родной матери он был другом, а была ли их дружба взаимной? Кто спорит, друг – это больше, чем сын: опора на старости лет, ощущение хоть какой надежности, пусть это и старческий эгоизм. А завещала себя похоронить Нора Сергеевна вместе с сыном, и вот ночью, за большую мзду, Сережину могилу вскопали и подселили к нему его мать, с которой этот огромный детина так неестественно тесно был связан по жизни, а теперь и посмертно, навечно. Никуда ему не деться от старухи!
Не до такой степени, конечно, но с моим сыном мы – друзья. Не в урон моему отцовству, надеюсь. Кто это знает, так Лена – она даже попрекала меня, что я заразил Жеку своей ревностью. Не в прямом смысле, а опосредованно – своей ревнивой прозой. А не наоборот? Это Жека заразил меня своей ревностью – как писателя, а у меня как раз было кислородное голодание по части сюжетов, тогда как у Жеки имелись все основания для ревности – не одно воображение, и кончилось это семейным крахом, что еще больше меня с ним сблизило.
– Здесь такой дурдом, – объясняю я своему приятелю Мише Фрейдлину во время ремонта по телефону. – Я полуживой…
– Полуживой или полумертвый?
– Я знаю? Вскрытие покажет.
Умирает мое время, вымирает поколение, на самом деле – племя, а я – еще нет, держусь на плаву, доживаю свой век в чужом: чужак. Уже скоро четверть века, как умер Довлатов, а спустя пять лет – Бродский, а я все еще живой, младший современник своих друзей, даже Сережи и Оси. Как-то даже не верится, что я умру, – и это в мои-то годы! Был недавно с сыном на Сережиной могиле, Жека хорошо его помнит: Сережа повел нас на рыбалку на соседнее озеро, но не клевало, и он подарил Жеке удочку. Наш сын рос в Москве и Питере в сугубо литературной среде и даже сам сочинял прелестные рассказики о нашем коте и о бабочках, которых ловил (то есть немилосердно истреблял), – Юнна Мориц и Фазиль Искандер высоко ценили его «пушкинскую» прозу. Вот что он здесь утерял, приехал в Америку в 13 лет, – это свой литературный русский стиль, хотя пишет и печатает здесь по-английски классные стихи и эссе и только что выпустил книгу. Но там, в России, он шпарил наизусть Бродского и объяснял Фазилю, который не понимал и не любил его стихи. Жека знал Бродского, Слуцкого, Евтушенко, Высоцкого, Искандера, Юнну Мориц, Кушнера, Алешковского – ему впору писать воспоминания, которые он никогда не напишет: достаточно одного мемуариста на семью. Даже двух: Лена написала про Бродского, Довлатова, Евтушенко. А уж я описал все, что пережил, и даже то, что не успел пережить, но представлял неоднократно. На что человеку дано воображение? Маленько подустал от жизни, разваливаюсь на глазах (своих), качество жизни заметно ухудшается – и все равно чувствую себя в разы моложе. Вот и мой почти ровесник Миша Шемякин, когда я задал ему этот провокативный вопрос, сказал, что чувствует себя на сорок. А я все еще дико похотлив и вожделею, глядя на женщин, паче рядом студенческий кампус, а они на меня – вот беда! – вовсе не глядят с этой точки зрения. Или вообще не глядят, не замечая мои голодные взгляды. А когда за рулем, боюсь подзалететь в аварию – оборачиваясь на каждую более-менее.