In toils of measurement beyond eagle or mole, beyond hearing or seeing…[142]
Воспрянули «Изгнанники». «Стейдж сосайети» через семь лет вновь решилось сделать спектакль на сцене Риджент-тиэтр в Лондоне.
Уильям Фэй 14 и 15 февраля показал премьеру; Джойс послал исполнительнице главной роли цветы и попросил всех лондонских друзей и знакомых побывать там. Бенуа-Меше в Париже он усадил читать пьесу и по окончании спросил: «Так же хорошо, как у Гауптмана?» — и молодой человек ответил: «Некоторые эпизоды даже хуже…»
Не рискуя после операции ехать в Лондон, Джойс попросил друзей поподробнее записать свои впечатления — мисс Уивер, Клод Сайкс, Этторе Шмиц добросовестно сделали это. Зал был почти полон, публика аплодировала, особенно первым двум актам, третий озадачил их своим двусмысленным финалом. Сосед Шмица проворчал: «Они нам навязывают итальянские чувства», на что Шмиц ответил: «Итальянцы известны тем, что ревнуют, даже когда не влюблены».
Бернард Шоу был на втором дне премьеры и на обсуждении, организованном «Стейдж сосайети», говорил о пьесе Джойса вполне благосклонно — судя по всему, он вообще стал относиться к нему гораздо мягче, оспаривая темы и язык, но признавая «классический тип» таланта. Рецензентов это раздражало. Но Шоу позже дал Арчибальду Хендерсону очень интересное интервью, в частности о Джойсе и его языке, где сказал: «Запретите книгу, и вы не будете знать, что такое непристойность и просторечие. Это будет защита грязи, а не нравственности. Если человек поворачивает зеркало к вашей природе и показывает, что она нуждается в мытье, а не в отбеливании — бесполезно разбивать зеркало. Надо брать мыло и воду». В 1939 году он написал довольно жесткое письмо редактору «Пикчер пост», утверждавшему, что Шоу испытывал отвращение к тошнотворному реализму «Улисса» и сжег свой экземпляр в камине: «Кто-то обманул мистера Григсона. Я читал „Улисса“ в выпусках американского „Литтл ревью“ и много лет не различал, что это история единственного дублинского дня. Но проведя семь или восемь сотен единственных дней в Дублине, я различил и талант, и поэтичность этой книги. Я не сжигал ее и не испытал отвращения. Если мистеру Джойсу когда-нибудь понадобится от меня свидетельство о том, что он автор литературного шедевра, оно будет выдано со всем возможным и искренним энтузиазмом».
Очень трогательно. Особенно если учесть, что ни Шоу, ни Йетс так романа и недочитали…
Джойс-младший, Станислаус, приехал на Пасху. Отношения между братьями давно были прохладными, а неприязнь Станислауса к «Улиссу» и «Поминкам…» усугубила их. Станислаус упрекал Джеймса, что он по-прежнему тонок, искренен и лиричен в стихах, а в прозе просто перестает быть собой. «Если литература должна развиваться в направлении твоей последней работы, она непременно станет, как предсказывал Шекспир века назад, „много шума из ничего“». Он был так же непримирим, нервен и воинствен, как семь лет назад. На площади Робийяк Станислаус увидел Джеймса и толпу поклонников, прощавших ему всё, Джеймса чванного и переставшего нуждаться, величаво роняющего слова и пьющего, пьющего. Поклонники осудили Стэнни за отличную в общем фразу: «Ты создал самый длинный день в литературе, а теперь призываешь самую темную ночь». Однако Джойс, как всегда, пил, но дело разумел: отношения Шоуна и Шема, особенно фраза о «дурнопрославленном каламбуристе», сконструированы из того же вещества, что и их с братом нескончаемые контры.
Уехал Станислаус, и появилась Эйлин Шаурек с детьми, проездом из Триеста в Ирландию, а с ними миссис Шихи-Скеффингтон и Гарри Синклер из Дублина. Джойс любил не столько ирландских гостей, сколько возможность проверить свою память — например, назвать по порядку все лавки и магазины вдоль О’Коннел-стрит, припомнить всех друзей и все знакомые места. Называл владельцев лавок и огорчался, когда те переходили к другим людям. Из его гигантской галереи словно изымали экспонат. Теперь, когда миссис Мюррей умерла, даже отца приходилось расспрашивать через третьих людей — а узнавать нужно было мельчайшие детали семейной истории, близких, древние и нынешние дублинские сплетни. Джон Джойс охотно делился всем, но иногда пробирало и его, и он интересовался, окончательно ли спятил Джим.
Третья книга «Поминок…» в мае 1926 года была переработана в той части, где появляется Шоун; Джойс заканчивает ее и отсылает мисс Уивер 7 июня с просьбой как можно быстрее сообщить свое мнение. Но тут левый глаз дает о себе знать так, что десятую операцию пришлось делать немедленно, а вот оправлялся Джойс после нее очень долго. Он упорно вставал и появлялся на людях, но все знаменитые фото с черной накладкой сделаны именно тогда. В августе он отправился с Норой в Остенде и жил в отеле «Океан», где его страшно забавляло то, что на все звонки там отвечали: «„Океан“ слушает». Остенде неожиданно оказался уютен, погода чудная, а пляж настолько хорош, что Джойс вдруг вспомнил свое легкоатлетическое прошлое и пробегал по нему изрядное расстояние. Взял больше полусотни уроков фламандского, который, разумеется, пошел туда же — лакей Сокерсон в «Поминках…» пользуется фламандскими словами. Там же оказались многие цюрихские знакомые, и среди них Георг Гойерт, выигравший конкурс переводчиков «Рейн-Ферлаг», швейцарско-немецкого издательства Джойса, — с ним они обсуждали уже готовый перевод «Улисса», и около сотни страниц было авторизовано. Оставалось еще очень много вопросов, и Джойс с Гойертом уговорились встретиться в Париже. В Остенде прилетел Джеймс Лайонс, родич по материнской линии, провел с Джойсом несколько часов и снова лихо улетел на своем гидроплане. Джойс был в нешуточном ужасе: он говорил потом, что полетит на аэроплане только захлороформированным.