пробыл отец дома и чем занимался, я забыл. Помню только, что однажды он сел со мной рядышком и стал спрашивать, учусь ли я читать.
Что значит „учусь"! Я схватил с этажерки „Сказки Пушкина" и начал — строфу за строфой...
— Э, да ты, небось, наизусть шпаришь, — догадался папа. — А ну-ка почитай это вот. — И взял со стола газету.
С газетной заметкой было посложнее. Но все же я довольно бодро прочитал сообщение Совинформбюро: сколько при очередном наступлении Красной армии сбито фашистских самолетов, сожжено танков, захвачено трофеев, взято в плен немецких солдат... По-моему, отец остался доволен.
А грустный вечер отцовского отъезда я запомнил хорошо. Мама и Сергей ушли провожать папу на вокзал. Хворый дядя Боря затих в своей каморке. Люду мать за что-то отругала и не выпускала из комнаты.
Лампочка под потолком светила в полнакала (или мне так казалось?). На стуле у окна стоял забытый трофейный ранец. Пустой. Я стал шарить в нем: не найдется ли за подкладкой выпавшая из кулька конфетка (такое однажды уже случилось). От ранца сильно пахло кирзовыми сапогами, конфетки в нем не нашлось, но я нащупал бумажную ленточку. Она оказалась черно-красно-белой, и на ней был напечатан длиннокрылый орел с вывернутой шеей и свастикой в лапах...
В кукольной квартире был беспорядок. Я прибирался, уложил кукол и зверят. Выдвинул на середину ящичек, в котором была „ночь". Серебристый месяц зарылся в вату, а звезды поблескивали.
От замороженного окна дуло, по стеклу скребся ветер.
Темная ночь...
Только пули свистят по степи...
Детское мое сердце чуяло: там, куда уехал папа, тоже пули свистят по степи. А когда окончится война, неизвестно... Что если почтальонка Тоня однажды в своей кирзовой сумке принесет не отцовское письмо, а... Вон уже скольким ребятам, что живут по соседству, принесли такие бумажки. Тольке Петрову, Галке Лагуновой, Семке Левитину...
Я мотнул головой. Я не хотел, чтобы звезды мерцали тускло. Тряхнул кузов грузовичка. Вытащил из ватных волокон и разгладил месяц. При нем стало веселее. Ладошкой стер пыль с Пограничника и попрочнее поставил его на краю подоконника. Чтобы охранял наш дом, нашу судьбу от всякого зла!
Тихо было. Только ветер царапал ледяные узоры да звенела в лампочке накаленная нить. Тряпичный заяц по имени Заяц понимающе смотрел на меня нарисованными глазами из-за края лоскутного одеяла.
...Куда потом подевался Заяц, я не знаю. Надеюсь, что он, как знаменитый олимпийский Миша, „возвратился в свой сказочный лес“. А керамический Пограничник по-прежнему живет у меня. Все такой же строгий и бессонный, стоит он на полке электрокамина. А у его ног притулился другой друг детства — маленький мраморный кролик. Иногда я беру кролика в ладони, и кажется, что в каменном тельце бьется живое сердечко.
А посреди полки — зеркальце, которое когда-то украшало нашу с Людой квартиру на подоконнике. Это старинная вещь. Она была старинной даже во времена моего детства. Зеркальце в тридцатые годы подарила моей сестре — тогда еще маленькой девочке Миле — соседка, мать Лешки Шалимова. А у Шалимовых оно было с „бабушкиных времен". Когда-то оно с другим таким же зеркальцем на пару стояло на дамском письменном столике...
Справа от зеркальца — еще один старинный предмет: в рамке из карельской березы плотная коричневая фотография. На ней — худой мужчина в старомодном сюртуке и строгая. женщина в платье со стоячим воротничком. На коленях у женщины — годовалое дитя в кружевном платьице. Это мой папа...
Женщина — моя бабушка, Текла Войцеховская, до конца гордившаяся своим шляхетским происхождением. Мужчина — дед, адвокат Федор Антонович. Я о нем ничего не знаю. Да и отец знал о нем немного. Дед умер от чахотки, когда сынку Петеньке было всего полтора года. Наверно, уже тогда, в фотомастерской польского города Пултуска, дед знал о близком конце. Иначе зачем бы сделал на обороте снимка надпись: „Моему дорогому сыну Пете на добрую память отъ папы. Ф. А. Крапивинъ"?..
5
Почему-то моя память об отце часто переплетается с воспоминаниями о всяких лунных историях...
Одно из таких воспоминаний — Луна, похожая на оторванное ухо.
Отца демобилизовали в начале сорок шестого года. Он приехал в Тюмень в феврале, когда уже начинало по-весеннему синеть небо.
Что-то не клеилось в нашей послевоенной семейной жизни, это понимал даже я, первоклассник. У мамы появился знакомый, Артур Сергеевич, который потом стал моим отчимом. Для отца это, конечно, не было секретом. Тем не менее, он уговаривал маму и меня ехать с ним в белорусский город Гродно. Говорил, что тянут его родные места, память о детстве. Потом стало ясно, что не только память детства его туда тянула: была там и другая жена. Не представляю, как бы сложилась жизнь, если бы мы и вправду уехали. Но однажды Артур Сергеевич явился к нам домой, и они с отцом решительно, по-мужски выяснили все обстоятельства. После этого, конечно, ни о каком отъезде речь не шла.
Мама была мне гораздо ближе, чем отец. Во время родительских споров я всегда был на маминой стороне. Но и отца я любил. И даже в те нелегкие дни перепадали мне крохи радости от того, что папа — вот он, рядом.
Такой радостью были и фильм „Золотой ключик", на который мы вместе однажды ходили.
Возвращались поздно, уже стемнело.
По дороге мне вспоминалась хорошая, хотя и грустноватая песенка папы Карло:
Ключом золотым отпирают
Заветную дверцу в стене.
Но где отыскать этот ключик, Никто не рассказывал мне...
Я молчал, папа молчал.
Когда мы пришли на наш просторный двор, с крыльца сбежала соседская девочка Тамара Лазарчук. Она явно приходила к Лешке Шалимову, у них была „любовь"
Тамара сказала на бегу:
— Здрасте, Петр Федорович.
— Здравствуй, девочка...
Я подумал с гордостью: „Папы так давно не было дома, а его все равно помнят..." И еще подумал: „А скоро он уедет в Гродно..."
Защипало в глазах, я вскинул лицо, чтобы удержать слезинки. Над крышей- висела тускловато-желтая Луна.
Это был не месяц, но и не полный круг, а так, полнота на две трети. И мне вдруг показалось, что Луна похожа на оторванное ухо великана!
Да-да! Именно так! На громадное немытое ухо!
Это открытие настолько ошеломило меня, что слезинка тут же высохли и забылись. Я сказал папе:
— Оторванное ухо!
— Что, сынок? — рассеянно отозвался он.
Я не стал