Был поздний вечер — юный май, Вечерний час — томленья час. И горлинки влюбленный глас Звучал, тревожа темный гай[80].
Причины, собственно, две, и первая в том, что Карел Маха числится среди прочных основоположников национальной поэзии. Чешские мальчики и девочки зубрят его стихи так же, как в России учат наизусть, скажем, строфы из Лермонтова. Эти поэты были современниками, фактически товарищами по перу, хотя и не знали ничего друг о друге, оба черпали вдохновение в творчестве Байрона, Мицкевича и Пушкина. Оба, мятежные, искали бури и умерли практически ровесниками, только кончина Махи в 1836 году оказалась еще более случайной и нелепой, чем смерть застреленного на дуэли Лермонтова: чешский поэт заразился холерой, как полагают, напившись при тушении пожара нечистой воды. Памятник романтическому стихотворцу — кудрявый юноша с пером в руке склонился к букету сирени — установлен на петршинском склоне, в общественном фруктовом саду. Именно здесь 1 мая сотнями и даже тысячами пар, что и зафиксировано в Книге рекордов Гиннесса, собираются влюбленные — чтобы заключать друг друга в объятия и вдоволь целоваться на счастье под цветущими черешневыми деревьями, есть у чехов такое славное поверье. Мы сами в первый майский день не раз оказывались на склоне Петршина. А вот и еще причина: в чешском сознании поэма Карела Махи о благородном разбойнике Вилеме и цветение садов тесно связаны, как связано воедино в памяти все то прекрасное, к чему мы привыкли с детства и юности.
Тема весны — верный знак того, что и Чехия вопреки всему устоит и продлится, этому не воспрепятствует течение времени. Собственно, о том же, хотя по-другому, писал Маха: в ожидании смерти «суровый властелин лесов» Вилем, невольный отцеубийца, отомстивший обольстителю своей возлюбленной, исповедуется в святом чувстве к родной земле. Сюжет для своей поэмы поэт отыскал в городке Докси (некогда Хиршберг), на берегах Большого пруда, где когда-то и вправду якобы случилась подобная неприятная история. Когда Маха посмертно стал классиком, пруд окрестили озером и присвоили ему писательское имя. Теперь здесь популярная зона летнего оздоровительного отдыха, так что о преступлении и наказании мало кто вспоминает. Но сохранилась Ярмилина скала, с которой, если верить поэту, бросилась безутешная девушка, узнав о казни своего Вилема. Теперь так не утопишься: озеро обмелело, берег отступил, вокруг аквапарк.
Сторонники другой историко-литературоведческой школы полагают, что прототипом Вилема поэт выбрал вора и налетчика Вацлава Бабинского, ураганившего к северу от Праги в 1820–1830-е годы. Как и положено робин гудам, этот Бабинский грабил богатых, чтобы отдавать бедным. Так гласила народная молва; полицейские записи указывают, что он безжалостно обирал всех, кто только встречался на воровском пути[81]. Но в романтической поэзии силы добра одолевают мрак. Конечно, если пребываешь в обычном деловом настроении, то в этом можно усомниться, но, поверьте, в первый день майских грез Прага не дает повода для пессимизма. Наобнимавшись на Лаврентьевой горе, влюбленные спускаются к берегу Влтавы, кормить уток и лебедей.
Человеку русского (я бы даже сказал, интеллигентско-советского) культурного круга свойственно искать и обретать на Петршинском холме другое поэтико-романтическое присутствие, отечественное, — естественно, Марины Цветаевой. Отыскать это присутствие несложно: Цветаева провела в Чехословакии три вполне тягостных для нее года, счастья здесь не нашла и перебралась в Париж, хотя Прагу навеки полюбила, в чем неоднократно признавалась. В городе и его окрестностях она сменила полдюжины адресов, любители ее творчества ездят поклониться в недалекие от Праги деревушки Мокропсы и Вшеноры, бытие которых столетие назад примерно соответствовало их названиям. Там нет экспонатов типа «онегинской скамьи» или «есенинской березы», только малюсенькая музейная экспозиция, что, может, и закономерно: Цветаева чувствовала себя среди чехов чужой, да и чехам она тоже чужая. В своем первом изгнании Марина Цветаева написала почти полторы сотни произведений, хватит на сборник, а в 1939-м, в черную годину оккупации, добавила в пражский альбом (из Парижа) еще и восславивший чешский народ энергичный стихотворный цикл, знаменитая строфа из которого послужила эпиграфом к этой главе.