Мой крест несу я без роптанья:То иль другое наказанье?Не все ль одно. Я жизнь постиг;Судьбе, как турок иль татарин,За все я ровно благодарен;У Бога счастья не прошуИ молча зло переношу.Быть может, небеса ВостокаМеня с ученьем их пророкаНевольно сблизили. ПритомИ жизнь всечасно кочевая,Труды, заботы ночь и днем,Все, размышлению мешая,Приводит в первобытный видБольную душу: сердце спит,Простора нет воображенью…И нет работы голове…Зато лежишь в густой травеИ дремлешь под широкой теньюЧинар иль виноградных лоз…
Еще год назад Лермонтов был доволен, что стал как все. Он даже гордился тем, что и солдаты его «отчаянной команды», и офицеры в экспедиции видят в нем лишь боевого товарища, надежного и терпеливого в лишениях. Теперь ему захотелось будущего. И сразу же стала тяготить вроде бы и вполне достойная, но совсем не подходящая ему роль, роль храброго армейского офицера. Вдруг стало неуютно и тесно в кочевой жизни: сердце возжаждало бодрствования, воображение – простора, а ум – работы, работы, работы. Теснота сделалась невыносимой, и «демон нетерпения», этот вечный спутник «демона поэзии», снова овладел им. Он весь был в предвкушении полета, он был готов к нему, и если бы не «промах рассудка», помноженный на «обман чувств»…
Счастливые месяцы, проведенные в Петербурге, под охраной женской «приязни», среди искренних друзей, избаловали Лермонтова. Он позабыл об опасности, утратил присущую ему осторожность. Всем уже ясно, что его положение серьезно, а он не хочет этому верить. Даже бабушке не верит. Она сообщает, что ее хлопоты о помиловании не увенчались успехом, Лермонтову кажется, что это недоразумение.
Ему бы поступить так, как предполагалось в гневном прощании с Россией: скрыться за стеной Темир-Хан-Шуры от «всевидящего глаза» и от «всеслышащих ушей» своих тайных и явных врагов. А он, бросая им всем вызов, явился в Пятигорск, в этот курортный филиал Невского проспекта! И мало того что явился, ведет себя так, словно не знает, на что способны «зависть тайная» и «злоба открытая»…
Глава тридцатая
Эмилия Шан-Гирей, урожденная Верзилина, в доме которой произошло столкновение между Лермонтовым и Мартыновым, вспоминает:
«…Собралось к нам несколько девиц и мужчин… М Ю дал слово не сердить меня больше, и мы, провальсировав, уселись мирно разговаривать. К нам присоединился Л.С.Пушкин… и принялись они вдвоем острить свой язык а` qui mieux (наперебой)… Ничего злого особенно не говорили, но смешного много; но вот увидели Мартынова, разговаривающего очень любезно с младшей сестрой моей Надеждой, стоя у рояля, на котором играл князь Трубецкой. Не выдержал Лермонтов и начал острить на его счет, называя его “montagnard au grand poignard” (“горцем с большим кинжалом”)… Надо же было так случиться, что, когда Трубецкой ударил последний аккорд, слово “poignard” (“кинжал”) разнеслось по всей зале. Мартынов побледнел, закусил губы, глаза его сверкнули гневом; он подошел к нам и голосом весьма сдержанным сказал Лермонтову: “Сколько раз просил я вас оставить свои шутки при дамах”, – и так быстро отвернулся и отошел прочь, что не дал и опомниться Лермонтову, а на мое замечание “язык мой враг мой” Михаил Юрьевич отвечал спокойно: “Се n’est rien; demain nous serons bons amis” (“Это ничего, завтра мы будем добрыми друзьями”). Танцы продолжались, и я думала, что тем кончилась вся ссора. На другой день Лермонтов и Столыпин должны были ехать в Железноводск. После уж рассказывали мне, что когда выходили от нас, то в передней же Мартынов повторил свою фразу, на что Лермонтов спросил: “Что ж, на дуэль, что ли, вызовешь меня за это?” Мартынов ответил решительно: “Да”, – и тут же назначили день».
Подробности смертной дуэли Лермонтова до сих пор остаются неясными. Не углубляясь в этот крайне запутанный вопрос, приведу самую архаическую из реконструкций. Ее автор, А.Я.Булгаков, уже знакомый нам московский почт-директор, путем сопоставления и сравнения перлюстрированных им частных писем с места происшествия составил такую картину:
«…Когда явились на место, где надобно было драться, Лермонтов, взяв пистолет в руки, повторил торжественно Мартынову, что ему не приходило никогда в голову его обидеть, даже огорчить, что все это была одна шутка, а что ежели Мартынова это обижает, он готов просить у него прощения… везде, где он захочет!.. “Стреляй! Стреляй!” – был ответ исступленного Мартынова. Надлежало начинать Лермонтову, он выстрелил в воздух, желая кончить глупую эту ссору дружелюбно. Не так великодушно думал Мартынов. Он был довольно бесчеловечен и злобен, чтобы подойти к самому противнику своему и выстрелить ему прямо в сердце. Удар был так силен и верен, что смерть была столь же скоропостижной, как выстрел. Несчастный Лермонтов испустил дух! Удивительно, что секунданты допустили Мартынова совершить этот зверский поступок. Он поступил противу всех правил чести и благородства, и справедливости. Ежели бы он хотел, чтобы дуэль совершилась, ему следовало сказать Лермонтову: “Извольте зарядить опять ваш пистолет. Я вам советую хорошенько в меня целиться, ибо я буду стараться вас убить”. Так поступил бы благородный, храбрый офицер. Мартынов поступил как убийца».