1
С раннего утра, едва проснувшись, ждал Иван назначенного часа. Когда проходил день и наступали сумерки, он выкатывал из гаража старенький мотоцикл, заводил его, оглушая притихшую улицу громким треском, плотно усаживался на потертом кожаном сиденье и уезжал за деревню. Останавливался у березового колка, всегда на одном и том же месте – на повороте узкой, плотно утоптанной тропинки. Глушил мотоцикл, валился в густую, пахучую траву и слушал землю. Он верил с детства, что земля тоже живая.
На земле стоял август. Тихий, как нечаянный вздох. С темными ночами, с отвесно падающими звездами, с особо ощутимым по вечерам запахом пыли и дозревающих хлебов. Если раздвинуть траву, прилечь на бок и приложить ухо к прохладному, сухому чернозему, обязательно слышишь неясный, но густой, различимый гул. Будто кровь катит по жилам тугими, размеренными толчками. Без остановки, не зная ни дня, ни ночи. Гонит нутряную силу в дозревающие хлеба, в высокие травы, в пахучие цветы и в белые березы. Вдруг вместе с гулом, который шел из глубины, Иван начинал различать на земле легкие, невесомые шаги. Поднял голову и сразу наткнулся взглядом на яркий, пестрый платок, плывущий поверх хлебной стены. Казалось, он плыл сам по себе, как плывет в безветрии невесомая пушинка.
Иван встал и увидел Любаву. Она выходила на поворот тропинки. Легкая, скользящая походка, тоненькая, всегда напряженная фигура, аккуратная толстая коса, каких теперь уже никто не носит, перекинутая на высокую грудь, – все это делало ее похожей на былинку, звенящую на ветру. Всякий раз, когда Иван глядел на Любаву, беспокойство и тревога одолевали за нее, такую хрупкую и беззащитную.
– Давно ждешь? – Любава подняла голову, заглядывая ему в глаза. Усталым движением ослабила узелок и опустила платок на плечи.
– Не знаю.
Он действительно не знал, сколько прошло времени. Вечерами оно для него останавливалось и не двигалось, как затихала и не двигалась рожь, березовый колок и даже воздух.
Он накинул на тонкие острые плечи Любавы пиджак, осторожно прижал ее к себе, чувствуя ладонью, как она легонько, будто от озноба, вздрагивает, и они медленно пошли по узкой тропинке на пологий, песчаный берег реки, сильно обмелевшей за нынешнее сухое лето. Река была непроницаемой и неподвижной, словно течение потеряло напор и вода остановилась посреди берегов. Но робко затеплились на небе две первые звездочки, их далекий, холодный отсвет упал на середину реки, и два маленьких блестящих пятнышка едва уловимо закачались – нет, течение не остановилось и река катит по-прежнему. Мимо хлебных полей, мимо деревни, мимо редких, березовых колков, дальше и дальше, к своему устью, к широкой Оби.
– Любава…
– Что?
– Любава-а…
– Ну что ты…
– Люба-а-ва…
Только один Иван называл ее так. Больше никто. Для всех остальных она была Любой или Любовью Васильевной, а ему нравилось именно это имя, просторное и певучее, – Люба-а-ва…
Она негромко засмеялась, откинулась ему на плечо и неожиданно спросила:
– Знаешь, что о нас в деревне говорят?
– Догадываюсь.
– Ничего ты не догадываешься.
– Тогда расскажи.
– А зачем? Теперь ничего не поменяешь. Да и менять не хочу. Тебя вот только жалко…
– Опять за свое. Договорились же!
Любава замолчала и примирительно потерлась о его плечо щекой. Вдруг решительно протянула руку, крепко сжала его широкую, мозолистую ладонь и повела как маленького за собой. Сначала вдоль берега, потом на широкую, выкошенную поляну, посреди которой неясно маячил приземистый стожок. Он еще не улежался, бока были теплыми, как у остывающей печки, еще дышали запахами июльского разнотравья. Этот запах дурманил голову, от него сильней, напористей стукало сердце, в нем, сухом и удушливом, растворялся, куда-то исчезал окружающий мир и оставались только жаркие, податливые губы, высокая, вздрагивающая грудь под тонкой материей и обжигающие, как огонь, прикосновения. Ладони будто прикипали, и не было никаких сил, чтобы их оторвать. Хотелось лишь одного – остаться вот так навсегда, навечно. Слушать бешеный перебой своего и рядом стучащего сердца и задыхаться, захлебываться в тягучей, сладкой волне, идущей от сухой травы.