И всё же Мур решил уехать из Москвы, отправиться в столь ненавистную ему эвакуацию не только из-за Мити. Видимо, тут сложилось сразу много обстоятельств: желание снова уклониться от мобилизации на трудовой фронт, уехать подальше от немецких бомбардировок. Наконец, на Мура повлияло и общее в его среде настроение: все уезжают, все бегут, от Фадеева до Кочеткова. Можно ли противиться всеобщему движению на восток или юго-восток? Даже Юра Сербинов, по словам Мура, собирался уехать в Челябинск. Мур шутил, будто в Москве скоро останутся только войска да они с Валей.
Желание увидеть Митю только укрепило намерение Мура поехать: “Пусть меня повесят, но с Митей я увижусь. Ур-ра! Вперед. Надо достигнуть цели, и я ее достигну. Как будет здорово болтать с моим стариком Сеземаном!”1106
А как же Валя?
Вале Предатько некуда было уезжать, некуда бежать, да и не на чем. В “писательский” или “академический” поезд ее бы не пустили. Она решала: что же делать, если немцы придут в Москву? Отравиться морфием или уйти пешком из города? Отчим Вали, как мы помним, работал в военной прокуратуре. Такое родство не сулило ничего доброго в оккупированном городе. Валя это, конечно, понимала. Ничего доброго не сулил и отцовский партбилет, который она, кажется, так и не сожгла.
Валя “переживает период морального кризиса, не знает, о чем думать, кому верить”, – писал Мур. В газетах Валя читала о зверствах немцев, которые не щадят никого на занятой территории. Но, замечает Мур, “она видит, что московское население отнюдь не патриотически настроено; она видит совсем растерянных людей; она слышит не очень патриотические разговоры. Всё это ее путает, она не знает, кому верить, что думать о положении теперь и о будущем”.1107
Всю жизнь Валя слышала о непобедимой Красной армии, о всеобщей любви к товарищу Сталину, о безграничной вере в прогрессивный социалистический строй. И вот началась война, прошло всего несколько месяцев. И не наши стоят под Берлином, а немцы – под Москвой. Неудивительно, что Валя была настроена “очень пессимистично – пораженчески”.
Несколько дней спустя она повредила руку на заводе. Чувствовала себя плохо: “…по всей вероятности, у нее процесс в легких”, – замечает Мур. Валя до войны болела туберкулезом, о чем рассказала Муру еще в июне 1941-го. Сейчас она поделилась с Муром своими планами: уйти с хлебозавода и достать справку об эвакуации, “чтобы ее считали эвакуированной и не надоедали с разными мобилизациями”. Муру это очень понравилось: “Если ей это удастся сделать, то это будет ловко”.1108
Сделала ли так Валя, мы не знаем. Это был бы шаг отчаяния, ведь место на хлебозаводе поздней осенью 1941 года – это, как выражались тогда, “шикарный блат”. Гарантия от голода и потенциальная возможность подзаработать. Только московской паникой можно объяснить этот безумный шаг.
Мур судил, конечно, по себе. Он старался быть практичным, но ему вредило отсутствие жизненного опыта. Вряд ли Цветаева в августе 1941-го понимала, что, претендуя на должность посудомойки, борется за “хлебное”, доходное место. Так и Мур, хотя и ел принесенный Валей хлеб, не думал, что работа на хлебозаводе может быть выгодной.
Мур по-своему утешал Валю. Если немцы и возьмут Москву, в этом нет ничего страшного. Он и себя, наверное, успокаивал: “Конечно, положение отвратительное. Но к чему ей-то вешать нос на полку? Что, она думает, что ее изнасилуют немцы? Это – вздор”.1109
Нельзя сказать, что в октябре Мур стал к Вале совсем равнодушен. Он будет вспоминать ее и в поезде, и в Ташкенте. Но его отношение к Вале в это время исключительно дружеское. Валя – друг, товарищ, ближе Юры Сербинова, но дальше Мити Сеземана. О любовной связи Мур больше не мечтает, эта тема надолго уходит из его мыслей. Валя, очевидно, думала иначе. Она очень удивилась, узнав о скором отъезде Мура. Не верила, отказывалась верить, что он уезжает. Когда 27 октября Мур позвонил Вале, она уговаривала его остаться. Убеждала, что вдалеке от Москвы ему будет плохо. Ее слова мы знаем лишь приблизительно, в пересказе Мура, но можем реконструировать, воссоздать недостающие звенья.
“Видел ли ты когда-нибудь шафран или только слышал о нем?” – спрашивает Санаи, средневековый иранский поэт-суфий. Европейски образованный Мур имел о Средней Азии самое общее представление. Он знал, что это “близко к Ирану, Сирии… А Сирия – под мандатом де Голля; Ирак – англичане…”1110 Вот это самое привлекательное для него – подчинение европейской великой державе. Между прочим, не только для Мура. Ленинградские и московские интеллектуалы смотрели примерно так же. “Я хочу в Иран. Там англичане. Это прелестное иго”1111, – говорил искусствовед Николай Харджиев. Вот и Мур себя уговаривает – вопреки географии, – будто Средняя Азия ближе к загранице, к Европе.