1
Он шел несколько минут, несколько раз свернул, несколько судорог в шее и спине отпустили (теперь удавалось думать словами, не проецируя истерические картины на экраны всех пяти чувств), и тогда он помочился посреди улицы, надеясь, что появится прохожий, и пошел дальше с полурасстегнутой ширинкой, сунув пальцы под ремень, и спросил себя: ну видишь ты временами красные глаза – и что теперь, ну? А вот что: если мерещится это, как мне утверждать, что реально все прочее? Может, половины тех, кого я вижу, тут и нет вообще – вот этого мужика, что сейчас подбегал, например? Что он забыл в моем мире? Какой-то осколок Мексики, воссозданный из дыма и переутомления? Откуда мне знать, что предо мною не разверзается бездна, которая в глюках видится мне ровным бетоном? (Устье моста… когда я впервые с него сошел, было разбито, завалено… бетоном?..) Все списать на грезы? Я это бросил лет в семнадцать-восемнадцать. Пять дней!
Я снова сошел с ума, подумал он. Навернулись слезы. Перехватило горло, он сглотнул. Не хочу. Я устал, я устал, и у меня стояк, я так устал, что ничего уже не понимаю, в половине случаев мозги не работают, как ни стараюсь. Охота пить. Голова забита капком – никаким кофе не промыть. И все равно кофе не помешал бы. Куда я иду, что я делаю, зачем шарахаюсь по этому дымящемуся погосту? Не в боли дело, нет; а в том, что боль не унимается.
Он постарался расслабить все мускулы и бесцельно шагнул с тротуара в водосточный желоб, и во рту было все суше, и суше, и суше. Что ж, подумал он, раз больно – значит больно. Это всего лишь боль. Ладно (он глянул на расплывчатые крыши над троллейбусными проводами), я выбрал, я здесь.
Набрести на монастырь? Да, сейчас, где он там есть и что. Стены и белые строения? Слоги – выбормотать весь смысл прочь? По дороге ему не попадалось ничего и отдаленно похожего. Улицы усеяны отбросами – многомесячной давности, без влаги и запаха: побледневшим и крошащимся говном, окостеневшей фруктовой кожурой, старыми газетами, некогда промокшими, а ныне высохшими до хруста.
Он потыкал складки сознания, поискал печаль; кристалл рассеялся меловой крупкой.
…она выглядит? – подумал он и устал так, что не хватило сил паниковать. Ее имя – как ее звали?
Ланья; и он увидел ее короткие волосы, ее зеленые глаза, и ее не было рядом.
Одна уличная вывеска замарана грязью и царапинами; другая – пустая рамка. Он свернул в переулок на ритмичный стук; несколько секунд не понимал, что тут произошло, – шеренга древесных стволов на узком тротуаре, каждый за железной оградкой, сгорели до обугленных кольев. Недоумевая, Шкет зашагал по улочке, где не разминулись бы две машины.
На крыле покосившегося авто, верхом на разбитой фаре сидел Денни и двумя пальцами барабанил по гнутому краю крыла. Шкет направился к нему, прикидывая, когда заговорить…
– Эй, привет! – Удивление Денни обернулось радостью. – Ты что тут делаешь? – Грохнул всеми костяшками разом и перестал. – Чего делаешь, а?
– Да гуляю. Ищу, кто мне отсосет. Не знаю. Только никого нет.
– Чё? – Денни озадачился, а потом – к удивлению Шкета – смутился. Трижды щелкнул пальцем по хрому и поднял голову, поджав губы. – В парке, ближе к центру, пидоров как грязи, и днем и ночью. Где тропинки, знаешь?
– Нет.
– Короче, их там полно. – Денни опять щелкнул пальцем. – Если ты всю ночь шастаешь, значит не сильно-то искал.
– Я ночевал у одного мужика, – пояснил Шкет. – Думал, он мне отсосет, но к нему кто-то пришел, и меня выперли. А ты что тут делаешь в такую рань?
Денни кивнул на некрашеный дом:
– Живу теперь там. – За грязным оконным стеклом, пришпиленный латунным основанием абажура к подставке, лыбился латунный лев. Абажур исчез. В патроне – отломанный ламповый цоколь.