Видите ли, – сказал я, – по-моему, нет верующих или неверующих людей. Есть только желающие верить и желающие не верить.
Одна из сквозных тем Хармса и Кафки – тема невозможности действия, невозможности поступка. В «Сельском враче» (1917) Кафки врач никого не врачует, землемеру не дают мерить землю в «Замке». Точно так же герои Хармса страдают оттого, что надо что-то написать, но написать-то как раз они и не могут. В исповедальном рассказе «Утро» (1931) герой сидит, захотелось курить, осталось всего четыре папиросы, хорошо бы оставить три на утро…
Я просил Бога о чуде, чтобы я понял, что мне нужно написать. Я просил Бога о каком-то чуде. Да-да, надо чудо. Все равно, какое чудо.
И герой рассказа «Старуха» пытается написать рассказ – о чудотворце, который не творил чудес, ему достаточно было осознания, что он может сотворить чудо. Его выселили из квартиры, хотя он мог избежать этого выселения, его переселили в сарай, хотя он мог сделать этот сарай кирпичным домом, и так он и умер, не сотворив ни одного чуда.
Мучительная тоска по чуду, мучительная жажда чуда, чуда в религиозном смысле, библейского, необъяснимого, незаслуженного, никак не связанного с земным поведением, пронизывает всего Хармса. И в «Старухе» это чудо поразительным образом происходит. Оно приходит, как часто у Хармса, в сниженном виде: из-за съеденных сырых сарделек у героя случается понос. Пока он в поезде бежит осуществлять насущную необходимость, тут-то у него чемодан со старухой и крадут.
Немало разных вариантов ответа на вопрос, что, собственно, есть эта старуха. По одной точке зрения, старуха – вообще советская власть. Не случайно появляется у Аксенова в гениальном рассказе «Рандеву» Смердящая Дама. Эта Смердящая Дама символизирует собой любую власть – власть мира, власть смерти, власть тела и так далее. И страшный ужас этой телесной власти герой сбрасывает. Пусть через непристойность, через абсурд, в конце концов, через обсценность, но он ее сбрасывает:
Никогда, никогда он не поцелует даже краешек платья этой Дамы. …знай – прикоснешься к ней и уже не уйдешь, высосет из тебя ум и честь, и юную ловкость, и талант, и твою любовь. Лучше погибнуть!
Может быть, в этом наше утешение.
И у Хармса есть замечательное утешение. Странным образом доктор всегда и у Хармса, и у Кафки является носителем конечной мудрости. Это восходит к Фаусту, доктор всегда такая фигура, которая знает ответ. Оставшийся без названия рассказ Хармса удивительным образом повторяет фабулу «Сельского врача». Героя Кафки вызывают к юноше, у которого на бедре гнойная язва, полная червей, и доктор понимает, что не может юношу спасти, может только утяжелить его страдания. И у Хармса мечется на постели полупрозрачный юноша, а рядом рыдает кто-то, видимо мать, и стоит кто-то в крахмальном воротничке, видимо доктор. Или, как можем мы подумать, пастор. Юноша спрашивает: «Доктор, скажите мне откровенно: я умираю?» И доктор, а на самом деле, конечно, Хармс, ухмыляясь, отвечает ему прекрасной фразой: «Ваше положение таково, что понять вам его невозможно».
Это звучит страшновато, но вместе с тем утешительно. Когда в эпоху торжествующего абсурда, торжествующей дикости, торжествующего дворника, разорванной традиции, утраты смысла нам кажется, что положение наше безнадежно, что положение наше таково, что мы его осознать не можем, – это значит, возможность чуда для нас остается всегда.