Светит месяц. Синь и сонь.Хорошо копытит конь.Свет такой таинственный,Словно для Единственной —Той, в которой тот же светИ которой в мире нет.
Такой свет бывает после дождя, когда на небе нависают серые тучи, а рассеянные лучи будто пронизывают всё: каждую былинку, каждый камень, – делают загадочным и нереальным. Редко бывает такое свечение солнца. Может быть, один раз за лето. Увы… Во всём мире нет такой Анны. Прикоснись он к ней тогда, кто знает, наверняка – разочаровался бы. Розовый свет Исиды исковеркан плотской грязью. Как она могла сказать: «Вот – бог!», указывая на постель? Ужас объял его тогда. Это было в Венеции, на островке Лидо, в «Эксельсиор». Бледный, смотрел на неё. Всё равно из всех женщин она – самая чистая сердцем. И русская, совсем русская.
Глупость прочёл в газете. Будто бы Исида сказала, что он теперь бандит, апаш, живёт на Кавказе и пишет об этом стихи. Переврали что-то. Разве не смешно? Не писал он ей писем. Зачем? Просто он её ждёт…
Чтобы девушки и новые знакомцы не мешали ему писать, Лёва запирал его днём в своём доме, уходя в редакцию на работу. Сергей писал много, запоем. Так в детстве он читал. Однажды сказал другу, что вот сейчас – его «Болдинская осень»…
Опьяняло главное: власть над материалом. Сергей понял, что всякое, совершенно любое действие, мысль, образ может перелить в стихи. Ему не надо мучительно подыскивать рифмы, метафоры, как было ещё в «Пугачёве». Образы, тончайшее хитросплетенье ощущений, переплавленное в песенные звуки, которое и есть стихи, рождаются в нём спонтанно, легко, красочно, сочно, точно. Он живёт в стихии звуков, в тонком многообразии русского языка, как ласточки режут воздух крыльями, как медузы качаются в воде. Ему плевать на всё остальное: на литературную политику, на все эти резолюции всесоюзных конференций о гегемонии пролетарской литературы, на дрязги и писательскую грызню, на то, что о нём думают. Даже на грязную критику «друга» Воронского. Тот писал, что поворот Есенина к Советской власти – это «разврат и обман». «За внешней революционностью – глубочайшее равнодушие и скука; как будто говорит поэт: хотите революционных стишков – могу, мне всё равно, могу о фонарях, об индустрии, о Ленине, о Марксе. Плохо? Ничего, сойдёт; напечатаете». Это было ещё самое мягкое, «дружеское», что о нём писали. Вот поэтому он сидит тут, в тихом, заснеженном, скучном Батуме с «Анной Снегиной». Вот поэтому встречает и провожает корабли. Ещё есть, теплится надежда – сбежать в Персию.
С «мисс Олль» расстались забавно. Сидел с ней чуть ли не в единственном тут заведении. Лёва перед этим как раз рассказывал, что девушка в обиде. Так и сказала: «Не суйте нос в чужую жизнь!»
Молчание за столом было уже не ласковым, как прежде. Так бывает: с любимым даже оно наполнено разными звуками – бури внутри, отторжением и болью или невесомой нежностью, желанием, или взаимным проникновением душ и глаз… Оно не бывает просто тишиной. Сейчас молчание было скукой и тягостью. Сергей не знал, как уйти от этой его «любви». Вдруг увидел Лёву. Тот краем глаза посмотрел на них и – мимо. Сергей такого спустить не мог, окликнул, помахал рукой. Пришлось другу подойти.