Просто стыд и срам, сколько я Вам не писала, но человек, находящийся в полосе таких токов и душевных потрясений, как я, не должен обременять собой своих друзей…
Вероятно, пока был жив Козлик, щитом и защитой его был талант, и хотя последние годы его были отравлены и конец был, несомненно, ускорен, но живого его всё-таки стеснялись. Сейчас же даже трудно представить, откуда в душах столь многих такая жажда «уничтожения» его, человека, никогда никому не делавшего зла, доброго, благожелательного к людям, делавшего им столько добра!
Я погибаю от проявления человеческой низости, зависти и предательства.
Последний удар был нанесен Фортунатовым в форме настолько циничной и бесстыдной, что когда я всё поняла до конца, у меня случился такой сердечный приступ – перестал работать сердечный клапан, – и я чуть не умерла. Я не в силах пересказать Вам, дружок, проще, посылаю Вам для прочтения копию письма ему. Оно даст Вам хотя бы абрис того, что случилось.
Юра!
Вы сами бросили жребий!
Скрывая от меня место Вашего пребывания и заметая следы, Вы отдавали себе отчет, что создавшаяся ситуация постыдна. Остатком нравственного чувства Вы понимали, что Вам, тридцать пять лет прожившему в прекрасной легенде лучшего и вернейшего друга Алексея и его музыки, нельзя находиться там, откуда шел неиссякаемый поток хулы и диффамации, которая плескалась вокруг него, заливая тошной мутью его убывающую жизнь.
Алексей был лучезарным чудом искусства, таким сотворил его Бог, и потому беззащитным. И Вы это знали, как никто другой.
Но как случилось, что мрачная слава «гнусной четверки» не только не отпугнула Вас, но так прельстила, что Вы ринулись им навстречу, в грязные объятья карьеристов, клеветников и взяточников, без всякой брезгливости и отчуждения?!
Я не хочу знать, чем и как они купили Ваше отступничество, но знаю, что отныне Вас будет сопровождать дурной запах чечевичной похлебки проданного первородства. Вы умны и не можете не понимать, что изощренные во зле знали, для чего им нужно это отступничество. Ведь это Вами они нанесли свою посмертную месть Алексею, избрав Вас своим орудием. И как же это они всё рассчитали! Но Вы, Вы-то сами почему так охотно согласились этим орудием стать? Значит, они знали Вас лучше меня. Должна сказать, что из всех неправд этого Вашего приезда Вы в одном были откровенны. Вы, не скрывая, сказали мне, что приехали по вызову Консерватории читать лекции. Этим Вы показали мне, что совсем не разбор рукописного наследия Алексея является целью Вашего приезда.
Ваши три визита обнаружили для меня всю степень Вашего «недосуга» и ошеломительного внутреннего равнодушия. С горьким чувством вспоминаю ту тщательную подготовку рукописей к Вашему приезду, чтоб Вам было удобно и легко.
Но Боже, Вы ли это были? Вас ожидала музыка всей его жизни, которая ждала встречи с Вами. Но передо мной сидел равнодушный человек, в ком не было ни радости, ни волнения, ни нетерпеливого ожидания открытий, который через силу подарил целой жизни музыканта шесть часов своего времени.
Я никогда не сделала Вам зла, так почему же Вы сочли нужным увертываться и унижать меня, а не сказать всё прямо. Я горда и чутка, и для меня было бы достаточно куда меньшего количества неприглядностей, чтобы всё понять. Когда Вы сделали свой выбор, вы решили, что со мной можно больше не церемониться, можно не позвонить и не предупредить, чтоб не ждали, и, уезжая, сочли излишним соблюсти хоть какое-то приличие, какие-то внешние конвенансы, этим уж совершенно выпадая из сословия предков.
Поверьте, что я никогда больше не обращусь к Вам и не обеспокою какой-либо просьбой, касающейся произведений Алексея. Вы свободны от каких-либо нравственных и человеческих обязательств.
Мертвых и слабых покидают – в этом, очевидно, гнусный закон жизни, который надо начать принимать, но который для меня понимать слишком поздно. Странно стоять перед обломками крушения того, что тридцать пять лет считал незыблемым.