1
Шерше ля фамм — «секс-символ» империи палаческих тридцатых, вчерашняя богиня шестидесяти трех, не то вдова, не то жена пропавшего Урусова, не подходила к телефону, отвечала глубокой тишиной за дверью будто бы в самом деле нежилой квартиры.
Камлаев долго и справедливо опасался поднять глаза на фильмы с участием Елисеевской-Урусовой, боялся «эффекта Лили Брик»: вперишься в сохраненное на пленке лицо великой, главной красавицы «тех лет» — и обомлеешь, не поверишь: моль бледная, вообще червяк какой-то, каких изображают на рукодельных санитарных бюллетенях в поликлиниках; не может быть, чтоб это полу-неизвестно-что вертело всеми знаменитыми мужчинами эпохи. Потом узнал, что Елисеевская — главная кумирша не прекращавшегося Адиного детства, и все же посмотрел, осмелился: огромный взор сияет холодной яростью и в то же время нежностью, нежданно тонкое для культа колхозной спелости, дородности, проворное, ломкое, звонкое тело течет подзапретной мелодией, джазом, Колтрейном, той самой силой стихийной, которой император Иосиф не терпел и приказал курортницам в Крыму прикрыться наглухо — так, чтобы ни плеч, ни коленей, ни лучика освобожденной наготы — ив то же время чувство верное, что эту Ираиду, при всей отъявленной горячей обнаженности, не взять, не потребить.
Подстерегал и выпас пожилую, в солнцезащитных черепаховых очках, в тюрбане, одутловато-дряблое лицо, затянутое в ячею морщин под толстым слоем штукатурки.
Встал поперек дороги: «Здравствуйте. Я музыкант, интересуюсь настоящим Андрея Ильича Урусова. Мне не важно, что было тогда. Интересует правда музыкальная, и только. Поймите, Ираида Алексеевна, доходит до смешного — вот мы, которые хотим узнать… никто не знает даже, жив он или умер. Так не бывает, согласитесь, не должно быть. Доподлинно известно, он делал свою музыку в шестидесятых, работал, жил, вот мне достался обрывок партитуры. Короче, помогите нам. Не говорите, чтобы мы пошли в милицию, в архив — и так уже оббили все пороги. Скажите мне, где он сейчас… лежит или… живет… неважно…»
Сняла очки, как будто для того чтобы получше разглядеть Камлаева, полюбоваться молодой силой, заради женских взглядов слепленной мордой — все так же ясно, беспощадно просияли все те же молодые, совершенно не полинявшие глаза: «Он мало вам оставил?» — «Да! Должно быть больше. И больше есть, то есть будет, будет, если вы поможете». — «Хотите застать его самого?». — «Да, именно». — «Вы поздно спохватились, мальчик. Он умер в шестьдесят девятом от опухоли мозга в Ленинграде. Мне написала дочь…» — «Дочь?» — Камлаев обмер перед обрывистой могилой, хотелось попросить по-детски «не бросай». — «Его дочь, от второй жены. Она его возила к знаменитому Камлаеву в Москву, но тот уже не мог всё без остатка вырезать».
Из спасенных отцом можно было составить город, из тех, кого не спас, — проспект. Что ж ты, отец, не вырезал все без остатка из башки отдельно взятого Урусова? Не знал, что он мне может пригодиться? Зачем мне тысячи других, носящих в черепе твои титановые скобы?
— …Тебе звонил какой-то Мухоротов, — с поджатыми губами сказала мать, когда он возвратился наутро с посиделок с Падошьяном: поджатость губ, взыскующий холодный взгляд ее сказали, что он не должен с Адой так — теперь и мать его судила за «полное отсутствие всякого присутствия», переставала и опять неутомимо принималась поучать: будь с ней, держи, не отпускай, дай ей спокойствие… — У Адочки повысилось давление, мы вызвали врача…
— Что Мухоротов? — оборвал он, чуя, как в нем неподконтрольно поднимается бесстыдство, сродни тому, давнишнему, бунташно-подростковому «слышь, временные, слазь, кончайте мной командовать, я сам себе хозяин». — Что Мухоротов? Мам! Я слышал, что ты мне сказала. А Мухоротов что?
— Чтоб позвонил ему. Что хочет встретиться, — мать уронила обреченно. — Какие-то известия, которые нужны тебе, а не ему. Ты совершенно совесть потерял?