Царь Федор не таков. Его бы мог Скорей сравнить с провалом в чистом поле.
Расселины и рыхлая окрестность Цветущею травою скрыты — но Вблизи от них бродя неосторожно, Скользит в обрыв и стадо, и пастух.
Трещина между тем не сглаживалась, а расширялась — я стала замечать, что Владимир Сергеевич ходит на почту и получает письма, которых мне не показывает. Однажды, будучи еще совсем больной, я не выдержала и обратилась к нему с самыми оскорбительными словами, которые только можно произнести: «То, что ты задумал сделать, делай скорей»[124]. Владимир Сергеевич побледнел как полотно, закрыл лицо руками и промолвил: «Татьяна, ты сейчас сказала очень страшную вещь!»
До сих пор мне неясно, какими путями эти люди добились раздвоения его воли, но, так как я своими глазами видела, каких страданий стоило ему это раздвоение, то утверждаю, что «непрошеные благодетели» поступили с ним очень жестоко.
Наконец, в конце октября, когда мы оба были достаточно измучены, обещанный родителям Львовым разрыв осуществился. Владимир Сергеевич ликвидировал мастерскую карборундовых точильных кругов, которую он, по приезде, устроил в спиринском сарае (и которая, кстати говоря, себя не оправдала), поступил на работу в какую-то артель и снял комнату в центре города — где, я не знаю, так как никогда там не бывала.
Это не значило, однако, что он забыл дорогу в дом Спирина. Под тем или иным предлогом он заходил ко мне — я же не всегда имела силу воли «указать этому господину на дверь», так как в глубине души его жалела, а может быть, еще и любила. Но если в Куйбышеве поведение Владимира Сергеевича могло рассматриваться, как возвращение на путь добродетели и повиновение родительской воле, то в Саратове оно вызвало всеобщее возмущение. Вспоминаю такой случай: в конце 1936 года, отбыв ссылку и похоронив в Уфе мать, в Саратов приехал Александр Александрович Мезенцев. По всей вероятности, Обольяниновы поставили его в курс моих дел, потому что, зайдя ко мне и застав там мирно сидящего Владимира Львова, он бросил на меня укоризненный взгляд и ушел, не подав ему руки.
Насколько я могла судить, зимою 1936–1937 годов Владимир Сергеевич стал пить, чего с ним раньше никогда не бывало; несколько раз он приходил ко мне в повышенно-покаянном настроении, и это выводило меня из равновесия. Один раз мой хозяин Спирин даже захлопнул перед ним калитку и сказал: «Нечего Вам у Татьяны Александровны делать!»
В тех сентиментальных романах, в которых героини заболевают с горя, они (если не умирают) отправляются в прекрасные места, на теплые моря и там залечивают свои сердечные раны. Я была лишена такой возможности. Как бабочка, приколотая булавкой к определенному месту, я не имела права переступить черты города Саратова, поехать повидаться с отцом и должна была пережить свой провал в трясину на том самом поле, где шла по цветущей траве!
Большую поддержку в это тяжелое время мне оказали люди, проявившие дружеское внимание. В первую очередь назову живших поблизости от меня Ланских, молодую пианистку Нельговскую и Александру Ивановну Скобельцыну.
Вареньку Ланскую я помню с тех пор, как она в белой пелеринке с рукавчиками вместе с Лялей Запольской проходила по залам Дворянского института. Потом я ее потеряла из виду и, живя в Ленинграде, не подозревала, что тут же, на Фурштадтской, живут Ланские. Варенька за это время вышла замуж за обрусевшего француза Юрия Альфредовича Тьебо. Ее неженатый брат Николай Михайлович жил тут же, и центром этого дружного семейства была Варина дочь — Наденька Тьебо. Когда все четверо оказались в Саратове, волею судеб они поселились недалеко от меня, в полуразвалившейся хибарке, за которую платили очень дорого и которая служила им квартирой и мастерской.
Юрий Альфредович, будучи и художником, и музыкантом, нашел применение своим талантам: днем он рисовал миниатюры с видами Ленинграда, а вечером играл на фортепьяно в балетных и спортивных кружках. Николай Михайлович, не покладая рук, окантовывал рисунки своего beau-frere'a под стекло, а Варенька всех кормила, обшивала и обстирывала. Среди довольно убогой обстановки их жилища выделялось взятое напрокат по очень высокой цене пианино. Инструмент был нужен и Юрию Альфредовичу, и Наденьке, которая проявляла способности к музыке и училась в музыкальной школе. В саратовскую эпоху ей было лет тринадцать, это была высокая, худенькая, темноглазая девочка с умным, замкнутым, унаследованным от отца лицом.
Что же касается брата и сестры Ланских, то их лица и их обращение с людьми были исполнены необычайной доброты и благожелательности — все, кто с ними соприкасался, неизменно говорили: «Какие прекрасные люди!»
Бывали случаи, когда во время моей болезни Владимир Сергеевич, поцеловав мне руку, спокойно уходил играть в теннис, а Варенька сидела у моей постели. Но еще лучше бывали вечера в их хибарке, когда брат и сестра Ланские брали гитары и дуэтом пели цыганские романсы времен нашей юности!
Через Ланских я познакомилась со Скобельцыными, которые принадлежали к привилегированному слою высланных ленинградцев. Юрий Владимирович Скобельцын был сыном известного ректора Ленинградского Политехнического института и братом не менее известного уже тогда профессора Дмитрия Владимировича Скобельцына (ныне академика).