Les arbres regarday flourir,Et lièvres et connins courir.Du printemps tout s’esjouyssoit.Là sembloit amour seignourir.Nul n’y peult vieillir ne mourir,Ce me semble, tant qu’il y soit.Des erbes ung flair doulx issoit,Que l’air sery adoulcissoit,Et en bruiant par la valeeUng petit ruisselet passoit,Qui les pays amoitissoit,Dont l’eaue n’estoit pas salée.Là buvoient les oysillons,Après ce que des grisillons,Des mouschettes et papillonsIlz avoient pris leur pasture.Lasniers, aoutours, esmerillonsVy, et mouches aux aguillons,Qui de beau miel paveillonsFirent aux arbres par mesure.De l’autre part fut la clostureD’ung pré gracieux, où natureSema les fleurs sur la verdure,Blanches, jaunes, rouges et perses.D’arbres flouriz fut la ceinture,Aussi blancs que se neige pureLes couvroit, ce sembloit paincture,Tant y eut de couleurs diverses.
Я видел, древа сень цветущаМанила кролика бегуща.Веселье вешний мир впивал.Любовь здесь, мнилось, токмо суща,Не старость или смерть гнетуща,Для тех, в полях кто пребывал.И воздух толь благоухалТрав ароматом, и журчалРучей, что в мураве зеленойСтруей сребристой пробегалИ дольный край сей орошалСвоею влагой несоленой.Пичуг лесных поил поток,Чуть мушки всяки, и сверчок,И легкокрылый мотылекИм в клювы скоры попадали.Там кречет, пустельга, чеглокНосились; мухи, что в цветокВонзали острый хоботок,В медовый свой шатер влетали.А там, где расстилались дали,В лугах, я зрел, произрасталиЦветы, что зелень одарялиКрасой лиловой, алой, белой.Поляны – рощи обрамляли,Что, как в снегу, в цвету стоялиИ прелесть естества являли,Рукой начертаны умелой.
Ручеек журчит, пробегая по камушкам; в нем плещутся рыбки, рощица по его берегам зеленой сенью простирает ветви дерев. И вновь следует перечисление птиц: там гнездятся утки, горлицы, цапли, фазаны.
Каков же эффект безграничной стихотворной разработки этой картины природы сравнительно с произведением живописи, то есть выражение одинакового вдохновения, но различными средствами? Эффект тот, что художник в силу самого вида искусства живописи просто вынужден быть верным природе, тогда как поэт теряется в поверхностности и нагромождении традиционных мотивов, лишенных какой бы то ни было формы.
Проза в этом отношении стоит ближе к живописи, чем поэзия. Она меньше привязана к определенным мотивам. Зачастую она убедительнее достигает добросовестного воспроизведения окружающей действительности и выражает ее более свободными средствами. Быть может, этим проза лучше поэзии выявляет глубокое родство литературы и изобразительного искусства.
Основная особенность культуры позднего Средневековья – ее чрезмерно визуальный характер. С этим тесно связано атрофирование мышления. Мыслят исключительно в зрительных представлениях. Всё, что хотят выразить, вкладывают в зрительный образ. Полностью лишенные мысли аллегорические театральные сцены, так же как и поэзия, могли казаться терпимыми именно потому, что удовлетворение приносило только то, что было зримо. Склонность к непосредственной передаче внешнего, зримого находила более сильное и более совершенное выражение средствами живописи, нежели средствами литературы. И к тому же – более сильное выражение средствами прозы, нежели средствами поэзии. Поэтому проза XV столетия во многих отношениях занимает место среднего члена пропорции, где крайние члены – живопись и поэзия. Все три одинаковы в необузданной разработке деталей, но в прозе и живописи это приводит непосредственно к реализму, которого не знает поэзия – не обладая при этом ничем лучшим взамен.
Есть автор, чьи произведения трогают нас тем же кристаллически ясным видением внешнего облика вещей, каким обладал ван Эйк; это Жорж Шателлен. Он был фламандцем, родом из Аалста. Хотя он и называл себя «léal François» [«истинным французом»], «François de naissance» [«французом по рождению»], похоже на то, что родным языком его был фламандский. Ля Марш называет его «natif Flameng, toutesfois mettant par escript en langaige franchois» [«прирожденным фламандцем, разве только пишущим по-французски»]. Сам он с простоватым самодовольством выставляет напоказ свои фламандские черты и крестьянскую неотесанность; он говорит о «sa brute langue» [«грубом своем языке»], называет себя «homme flandrin, homme de palus bestiaux, ygnorant, bloisant de langue, gras de bouche et de palat et tout enfangié d’autres povretés corporelles à la nature de la terre»1244 [«фламандцем, человеком с болот, где пасут овец, невеждою с заплетающимся языком, обжорою, деревенщиной, запятнанным телесными недостатками тех мест, откуда он родом»]. Этому народному духу обязан Шателлен своей тяжеловесной, ступающей как на котурнах, всячески разукрашенной прозой, этой торжественной «grandiloquence» [«велеречивостью»], делающей его всегда более или менее неприятным для французского уха. Его пышный стиль отличается какой-то слоноподобной помпезностью; один из современников по праву называет его «cette grosse cloche si haut sonnant»1245 [«этаким громадным колоколом столь громкого звона»]. Но своей фламандской природе он обязан, пожалуй, также четким видением контуров и красочной сочностью, чем он нередко напоминает бельгийских писателей наших дней.