Марку Розовскому
«Кристал нахт» по-московски
А каково же личностное присутствие на этих страничках? Опять приходится начинать издалека — и чтобы осветить одну из ужаснейших сторон жизни Эренбурга, и чтобы объяснить читателю степень причастности и заинтересованности в происходящих вдалеке от меня событиях.
Исключительно по распоряжению Сталина, еще до войны с Германией, следователи принимались усердно выбивать из Кольцова и Бабеля, а также, по всей видимости, и из других, менее близких к Эренбургу лиц, показания на него, обвиняя в шпионаже и передаче важных сведений иностранному государству. Удобной темой были и зловещие упреки в срыве отношений советских деятелей культуры с зарубежными коллегами. Рядом с Эренбургом неизменно фигурировал и Андре Мальро. Никто бы не осмелился разрабатывать Мальро без прямого указания высшей инстанции. Сталин и был этой высшей инстанцией. Никто бы не осмелился упоминать и об Эренбурге в документах без разрешения вождя. В литературе существовало несколько людей, судьбы которых решал только Сталин, — Шолохов, Фадеев, Симонов, Эренбург, Пастернак, Мандельштам, Булгаков, Замятин… Еще два-три человека. Трудно с уверенностью сказать, что именно удержало на плаву Эренбурга по возвращении на родину — антифашистский ли роман «Падение Парижа», французские и испанские коммунистические связи, расчет использовать известного на Западе писателя, близко знакомого с Роменом Ролланом и Пабло Пикассо, при необходимости. Возможно, сыграли роль осторожность и сдержанность самого Эренбурга или все, вместе взятое, — случайностям здесь не было места.
А между тем материал накапливался. Значит, Сталин дал зеленый свет дознавателям. О том, что материал накапливался, свидетельствуют показания Кольцова и Бабеля — достаточно подробные в части «дела» Эренбурга. Никогда он не находился в столь непосредственной близости к тюрподвалам Лубянки, как в 1939 году. Следующей смертельной вехой был процесс над верхушкой Еврейского антифашистского комитета. Но и до процесса, в годы подготовки к печати «Черной книги», которые охватывают и вбирают в себя борьбу вождя с безродными космополитами, убийство Соломона Михоэлса и аресты различных деятелей еврейского происхождения, в число которых, кроме членов ЕАК, входило немало выдающихся людей. Главную группу жертв составляли лица, имеющие отношение к комитету. Они исчезали из живой жизни при полном молчании общественности, которая не могла этого не заметить. Одно перечисление фамилий должно было бы при их аресте в другой стране вызвать массу недоуменных вопросов, если не взрыв возмущения. Но Москва, Ленинград, Киев и Минск молчали как проклятые. Молчала Одесса, никто там не роптал и не протестовал, никто не требовал объяснений. Власть действовала в абсолютной тьме.
Великолепный, мощный, судя по отличным переводам, насквозь советский поэт Перец Маркиш, талантливый и добрый Лев Квитко, выполнявший специальные задания Коминтерна и НКВД за рубежом и одновременно пишущий прекрасные детские стихи, неизменно вызывающий восхищение у зрителей актер и соратник Михоэлса по ГОСЕТу Вениамин Зускин, пользующиеся мировым признанием медики и биологи Борис Шимелиович и Лина Штерн, духовно не замкнутый на национальной тематике крупнейший мастер еврейской прозы Давид Бергельсон, мягкий и лиричный Давид Гофштейн, наконец, Ицик Фефер, сильный поэт и одновременно информатор, сотрудничавший с НКВД, а затем с МГБ… И еще большое количество людей можно назвать, в один прекрасный день вырванных из обычной жизни.
В Москве готовилась грандиозная «Хрустальная ночь». Она отличалась от германской направленностью удара, единственно возможной в то время. Сталин прежде всего намеревался разгромить еврейскую интеллигенцию и затем депортировать весь народ на Дальний Восток. Район был выбран не случайно. Здесь высланным было бы труднее наладить связи с местным населением.
Пять человек из арестованных прикоснулись к моей судьбе. Столкновения, хоть и мимолетные, всегда высекали яркую обжигающую искру.
Борьба за Гофштейна
История с Давидом Гофштейном резко вошла в мою жизнь и мою литературу. Наши семьи были знакомы еще с довоенной поры. Эвакуировались мы в одном эшелоне. Под бомбежки попадали одновременно. Я оставил немцам ценные вещи — скрипку, коричневые сандалии фабрики «Скороход» и выточенный на токарном станке из дерева ятаган. Рукоять окрашивали золотой и красный цвета. Я тосковал по ятагану и сандалиям. Давид Гофштейн пожалел меня и подарил фонарик со свеженькой батарейкой. Чудо-фонарик! Такого я никогда не видел. Я лежал на чемоданах, укрытый одеялом. Потом натянул его на голову, свернулся калачиком и принялся зажигать лампочку. Сон сморил, а фонарик продолжал светить. На рассвете он погас, батарейка истощилась. Футляр остался, и я протащил плоский, с выпученным слоистым глазом квадрат через весь эвакуационный ад. Я описал встречу в вагоне с Гофштейном в повести «Божья травка», которую Александр Твардовский под иным, придуманным им самим названием напечатал в «Новом мире» накануне закрытия журнала. Однако эпизод с Гофштейном там не появился.