I
Минули новогодние праздники, настал 1917 год…
У Дарьюшки в гостях побывал отец. Неловкий, ласковый, участливый, прячущий глаза, с богатыми подарками, с поклонами от всех Юсковых.
– Приневоливать не стану, – виновато пообещал отец. – Живи как надумаешь. Потребуется помощь – скажи.
– Спасибо, – кротко ответила Дарьюшка.
– Поправишься – живи у Михайлы Михайловича: не откажут. Да и денег я оставил Евгенье Сергеевне. Хочешь – приезжай домой. И про замужество такоже: выйдешь за кого – с богом; девой жить будешь – спаси Христос.
Дарьюшка не удержала слез. Если бы давно вот так поступил отец, разве бы она пережила столько унижений и мук?
– Григория Андреевича призвали на службу в казачье войско атамана Сотникова, – сообщил как бы между прочим. – Из России слухи идут: престол самодержца поталкивают в столице. Как бы не рухнул! Народишко отощал за войну. Голодуха.
И вдруг Дарьюшка явственно услышала знакомую мелодию «Боже, царя храни…»
Отец достал часы из кармана, нажал головку, чтобы оборвать музыку, поднялся.
– Облобызаю тебя да пойду. Дела-то ноне крутые: ни сна, ни покоя. – И, чмокнув дочь в переносье, ушел из палаты к доктору на второй этаж.
Пожилой, обрюзгший и неряшливый Столбов, нетерпеливо похаживая по кабинету, говорил что-то о нервно-реактивных психозах и что Дарьюшка, в сущности, почти здорова, да и не была столь опасной больной, чтобы ее изолировать, но тем не менее…
– Она может остаться пожизненно в психиатрических больницах.
– Как так «пожизненно?» – таращился Елизар Елизарович.
– Такое поступило решение губернского жандармского управления, – ответил доктор. – Если будете ходатайствовать…
– Да я их в пыль, в прах!
– Если можете, буду вам признателен, – поклонился доктор, пощипывая клин бороды, и Елизар Елизарович вынужден был прикусить язык: никого он не разнесет «ни в пыль, ни в прах»…
Единственное, чего добился таежный медведь, – доктор обещал держать Дарьюшку в Красноярске, а не отправлять в Томскую психиатрическую больницу в строгую изоляцию, как было определено решением губернского жандармского управления, скрепленным подписью прокурора.
Мороз, мороз и – тоска!..
Дни короткие, ночи длинные.
Отгорел на щеках Дарьюшки румянец. Сгорбившись, петляла по палате и все зябла, засовывая руки в рукава халата. Глаза ее, такие ясные когда-то, смоляные, точно опрокинулись и глядели внутрь, как в единственный источник радости и утешения. На лбу врезалась вертикальная черточка – редко расходились брови.
Тоска!..
Лютая, мутная, неизбывная. Схватывала ночами за горло, втискивая лицо в подушку, истекая скупыми слезинками, от чего на душе становилось еще беспросветнее.
Так вот какова «счастливая третья мера жизни»!
В редких снах напоминало о себе нешумливое, таежное детство, тройки с колокольцами на масленой неделе; суетливый Елизар-второй с пением псалмов, нелюдимый отец при золотых часах; набожная Клавдеюшка; горемычная скиталица Дуня и, совсем некстати, есаул Григорий с его жадными глазами…
Был день. Обыкновенный, зимний. Самодержец всея Руси – царь Польский, великий князь Финляндский и проч., и проч., и проч., – помазанник самого господа бога Николай Второй отрекся от престола.
Власть перешла в руки Временного правительства, составленного наспех. Туда вошли: князь Львов, известные капиталисты Гучков, Терещенко, Коновалов, буржуазный историк-публицист Милюков и «демократ» эсер Керенский и проч., и проч. «Десять министров-капиталистов».
Бурлящая кипень, очищающая от скверны.
– Революция!
Телеграфист почтамта, тихий чиновник, принимая чрезвычайную депешу, испугался: «Быть того не может! Не ошибка ли? Не провокация ли томских телеграфистов?!»
Бумажная лента текла на стол, испещренная точками, тире, скручивалась витками, заполненная таким огромным содержанием, объять которые не в силах был чиновничий ум.