В гордую нашу столицу Входит он — Боже, спаси! Обворожает Царицу Необозримой Руси.
Что в этом стихотворении? Любовь? Нет. Ненависть? Нет. Суд? Нет. Оправдание? Нет. Судьба. Шаг судьбы. Вчитайтесь внимательно. Здесь каждое слово на вес крови… Вот в двух словах, четырех строках, все о Распутине, Царице, всей той туче… Дорогой Гумилёв, есть тот свет или нет, услышьте мою, от лица всей поэзии, благодарность за двойной урок: поэтам — как писать стихи, историкам — как писать историю, чувство истории — только чувство судьбы. Не „мэтр“ был Гумилёв, а мастер…»
Гумилёв вновь отдается литературным занятиям и 19 марта принимает участие в учредительном собрании литературного общества «Союз писателей». 22 марта поэт отправляется в гости к Федору Сологубу и читает ему законченный вариант пьесы «Дитя Аллаха».
Снова поэт обращается к светской, альбомной, лирике, словно ничего не произошло и все в государстве по-старому. 23 марта он вписывает поэтессе Анне Радловой в альбом свое стихотворение «Вы дали мне альбом открытый…», а через день своей жене пишет в альбом акростих «Ангел лег у края небосвода…». На квартире у поэта Михаила Струве Николай Степанович проводит 24 марта седьмое заседание второго Цеха поэтов.
А днем раньше Гумилёв за боевые отличия был представлен к награждению орденом Святого Станислава. Представление отправил командующему 5-й армией временно исполняющий должность начальника штаба полка штаб-ротмистр Ключевский. 30 марта приказом по войскам 5-й армии № 269 Н. С. Гумилёв был награжден орденом Святого Станислава 3-й степени с мечами и бантом (приказ по гусарскому полку № 112) вместе с другими тремя офицерами полка: поручиком И. Вернеховским, корнетом Н. Лангеном, прапорщиком Ф. Гейне. Это было прощание с гусарской легендой и сказкой. Война для поэта закончилась. Он не видел больше смысла в противостоянии держав, когда его родная Россия рухнула как карточный домик в одночасье. Поэт-путешественник будет теперь рваться в дальние страны.
Глава XVII ПОЧТОВЫЙ РОМАН
Гусар Гумилёв в 1916–1917 годах был влюблен в одну из самых красивых женщин Петрограда — Ларису Михайловну Рейснер (точная дата их знакомства неизвестна). Если верить самой Ларисе Рейснер, то познакомились они в «Бродячей собаке», то есть до 3 марта 1915 года. Вот как описывала эту встречу Рейснер в автобиографическом романе:
«Нет в Петербурге хрустального окна, покрытого девственным инеем и густым покрывалом снега, которого Гафиз не смутил бы своим дыханием, на всю жизнь оставляя зияющий просвет… между чистых морозных узоров. Нет очарованного сада, цветущего ранней северной весной, за чьей доверчивой, старинной, пошатнувшейся изгородью дерзкие руки поэта не наломали бы сирени, полной холодных рос, и яблони, беззащитной, опьяненной солнцем накануне венца. И, все еще несытая, воля певца легко и жадно уничтожила много прекрасного и покрыла страницы его рукописей стихами-мавзолеями. Готические башни, острова, забытые роком среди морей, золотые источники завоеванных стран, крики побежденных и лязгающая поступь победителей, неизменная от древних латников и мореходов до наших обагренных дней, — все это сложилось в гору праздной, разбойничьей красоты. Каждая новая книга Гафиза — пещера пирата, где видно много похищенных драгоценностей, старого вина, пряностей, испытанного оружия и цветов, заглохших без воздуха, в густой темноте. И беззаконная, в каком-то великолепном ослеплении, муза его идет высоко, и все выше, не веря, что гнев, медленно зреющий, может упасть на ее певучую голову, лишенную стыда и жалости. Новое искусство прославило холодность, объективное совершенство ее форм и превосходство царей, с которым она шествует через трясину мертвой, страшной и позорной грязи. О, кто смел думать о том, что самая земля, по которой ступает это бесчеловечное искусство, должна расточиться, погибнуть и сгореть!.. — „Кто это? Я ее не знаю“. — „Которая?“ — „Вот направо от старухи с морщинистой шеей“. — „Тише, на нас смотрят. Не знаю. Девушка в темном. Красивая. Чистое у нее лицо. И сидит серьезно, точно на большой перемене. Как на нее смотрит Гафиз!“ — „Еще бы, заметил“. Мимо прошла жена профессора с учеником своего мужа. Злословие обратилось на ее полноту и тщательно отставленные локти ее спутника, судорожно согнутые без привычной опоры письменного стола. Между тем… Гафиз действительно смотрел на Ариадну. Ее красота, вдруг возникшая среди знакомых лиц, в условном чаду этого литературного притона, причинила ему чисто физическую боль. Какая-то невозможная нежность, полная сладостного сожаления, — оттого, что она недосягаема… Недосягаема. Так думал Николай Иваныч, пока Ариадну не пригласили читать. Она согласилась, и когда на ее лице выразилась вся боязнь начинающей девочки, не искушенной в тяжелой литературной свалке, и в руках так растерянно забелел смятый лист бумаги, в который еще раз заглянули, ничего не видя и не разбирая, ее мужественные глаза юноши-оруженосца, маленького рыцаря без страха и упрека, — Гафиз ощутил черное ликование. Все рубцы, нанесенные его душе клыками критики в пору его собственного начинания… сладко заныли и заболели. Видеть ее, эту незнакомку с непреклонным стройным профилем какой-ни-будь Розалинды, с тонким станом, который старый Шекспир любил прятать в мужскую одежду между вторым и четвертым актом своих комедий, — ее, недосягаемую, и вдруг — на подмостках литературы, зависящей от прихоти критика, от безвкусия богемской черни, от одного взгляда его собственных воспетых глаз, давно отвыкших от бескорыстия. Это было громадное торжество, сразу уравнявшее его и Ариадну. Гафиз ясно ощутил падение перегородок, и одежда, скрывавшая ее темными складками, стала прозрачна; Мальстрем литературы вступал в свои права. — „Что она читает?“ — „Не знаю, что-то странное. Может быть, она социалистка?“… Последние строки поэмы были покрыты аплодисментами. Ленивый меценат, колебля толстый живот между коротких рук, бил друг о дружку розовыми ладонями и оглянулся на нескольких вполне корректных и бездарных молодых людей, зависевших от его пособий.