что будет несправедливо, если пострадает переписчик. Пошла и созналась. Услышав мое признание, декан сказала мне с укором: «Я вам не верю. Кого вы покрываете и зачем?» А когда с повинной пришла и вторая «пасквилянка», то нас обеих вызвали к ректору. Стоя в ректорском кабинете, на большом красивом ковре, и слушая гневную обвинительную речь того, кому вверено было это учебное заведение, я никак не могла понять, почему он, прочтя мои пустозвонные куплеты, так ополчился на мою фамилию. «Так, — сказал он, — вы — Бреверн. Откуда у вас эта фамилия?! А что это еще за имена или отчества?» — «Да, моего отца звали Иоганнес Эдуард Николаевич». — «Интересно, почему у него два?.. Вы кто по национальности?» Я ответила, как отвечала всегда: «Отец — эстонец, мама — русская». — «Что-то, — сказал он, — я таких имен у эстонцев не знаю! Похоже, вами руководили из-за рубежа! Кто? Отвечайте».
Голос его срывался на крик. Не понимая ярости ректора, я, опустив глаза, уставилась на ковер, края которого вдруг покрылись черной свастикой, и она пошла на меня со всех четырех сторон. (Позже муж объяснил мне, что свастика — это обычный орнамент на коврах, и ничего больше. «Короче, никакой мистики!» — сказал он.)
Теперь, когда спустя годы и годы я пишу эти строки, мне на память приходит один директор, который работал у нас в издательстве «Художественная литература» год или полтора, точно не помню. Так вот, однажды он в сердечной беседе с одним из своих подчиненных рассказал тому, что до прихода в издательство был начальником тюрьмы. Вот так! (До чего же широк был диапазон руководящих возможностей у нашей советской номенклатуры!) И теперь, опасаясь своих бывших «подопечных», он всегда носит в портфеле топорик и, прежде чем войти в издательство, оглядывается по сторонам.
Не знаю, кем был раньше ректор того педагогического института и был ли у него топорик, но рубил он с плеча.
«Так будете отвечать или как?» — продолжал он орать на меня.
От охватившего меня ужаса и подступившей тошноты я поднесла ко рту платок и закрыла глаза.
«А-а! — продолжал он, держа в руках какую-то бумагу, — так вы еще и не комсомолка! Тем лучше!»
Почему «тем лучше» и для кого? Я тогда не поняла.
«С завтрашнего дня вы исключены из института. Вам это понятно?»
Так для меня закончился едва начавшийся первый курс в Московском педагогическом институте им. Потемкина.
Забрав документы, я несколько месяцев просидела дома, все время вздрагивая, когда в нашей коммунальной квартире раздавался долгий требовательный звонок в дверь. Сердце мое замирало, в висках начинали стучать молоточки. «За мной! Теперь это за мной!» — говорила я себе, вспоминая слова отца.
Потом я поняла, что сидеть дома и трястись от страха просто нельзя, надо что-то делать. И решила записаться в один из кружков Дома ученых — отец мужа, доктор исторических наук, профессор МГУ, был его членом. Однако тут же выяснилось, что в середине года записаться можно было только делать шляпы: все другие кружки были переполнены. Ну что ж, буду учиться делать шляпы, решила я. И даже сделала две шляпы на заказ. А когда спустя время я успокоилась и осознала, что волчьего билета у меня нет и из комсомола я не исключена, потому что не была комсомолкой, что, без сомнения, было к лучшему, но теперь уже для меня (для ректора-то института, как я поняла потом, это было к лучшему, потому что, как говорится, сор из избы не надо было выносить — светиться в райкоме или горкоме), я решила еще раз попробовать, как и перед поступлением в Потемкинский институт, поступить в ГИТИС. И поступила на актерский факультет, курс Ольги Ивановны Пыжовой, правда, кандидатом (кандидатами в студенты у нас в тот год были Надежда Румянцева, Антонина Дмитриева и я).
В конце первого курса каждый из нас должен был подготовить отрывок из какой-нибудь пьесы. Я взяла кусок из арбузовской «Тани». Подыгрывал мне студент второго курса Владимир Андреев (потом ставший художественным руководителем Театра Ермоловой). Оделась я для отрывка в соответствии со своим вкусом и веянием моды (шел 1948 год): на мне была белая капроновая кофточка, скорее всего говорившая о достатке семьи, и капроновые чулки. «Показали, — как сказал Володя, — отрывок достойно!» (Однако, как выяснилось позже, женскому коллективу комиссии очень, очень не понравилась моя слишком прозрачная капроновая кофточка!) Завистливый пуризм в те годы был у нас в большом ходу.
Посмотрели бы они на выходящих сегодня на сцену полуобнаженных актрис! Да их ни одной не было бы в театре. Всех убрали бы за безнравственность. Поняв, что актрисой мне не быть — это ясно, если внимание судей привлекла не моя Таня, а моя кофточка, которая потом долго обсуждалась на курсе, — я ушла из ГИТИСа. Так, к счастью, я, не став актрисой, стала переводчиком художественной литературы Португалии и Бразилии. Кстати, в ГИТИСе тоже был свой ректор, который, подписывая мне какие-то бумаги, когда я уходила, сказал: «Ну, какая из вас может быть актриса?! Да вы уже к сорока годам будете вот такой толстой и старой!» И он мне показал мой будущий объем, широко распахнув руки. Не хватило мне тогда ни ума, ни смелости предложить ему встретиться со мной сегодня!
Поступив в 1951 году в Московский педагогический институт иностранных языков им. Мориса Тореза (уже со знанием испанского), где я училась в группе испанских детей, приехавших в СССР в 1937 году, и, конкурируя с ними в знании грамматики их родного языка, я в 1957 году закончила его со знанием испанского и французского. А позже, уже работая на Московском радио в редакции вещания на Бразилию и Португалию, изучила и сдала экзамен по португальскому языку.
И вот теперь, держа в руках книгу «Семья фон Бреверн», я, при знании трех языков, поначалу никак не могла «врубиться», как говорит сегодня молодежь, и понять даже подписи под имеющимися в ней фотографиями. Потом все-таки освоила эту своеобразную и совсем незамысловатую для генеалогических текстов лексику. Однако отыскать линию отца, не имея практически достоверных сведений ни о деде, ни о прадеде, ни о родном брате отца, ни о двоюродном, было очень трудно. К тому же, теперь Латвия и Эстония, где когда-то жили Бреверны, были государства независимые и к русскоговорящим, пусть даже немцам, нетерпимые. Да и списаться с их архивами теперь было не так-то просто, а ехать в своем возрасте в Эстонию или оплачивать чью-то помощь в