лет 7, другие же только что отнятые от груди. Они, как видно, обедали. Мы застали на столе чашки и горшок с кашею, в котором они копались преспокойно, запустив в нее руки по локоть. У окна сидела другая нянька с маленьким ребенком на руках и, разжевав немного пшенной каши, сбиралась отправить ее с помощию пальца ребенку в рот. Мы ее так и застали с разжеванной кашей на пальце. Как ни желал я помешать старшей няньке произвести порядок, как ни торопился застать ее врасплох, все-таки рвение ее опередило нас, и в следующей комнате мы уже не нашли никаких признаков жизни: тут уже все было готово к нашему приходу; только по заспанным лицам кормилиц и по усиленному их дыханию можно было догадаться о той суворовской тревоге, которая подобно вихрю пронеслась по всему дому и все сгладила, сравняла в мгновение ока. Кроватки с сонными детьми, вытянутые в линию, почтительно стояли в два ряда по обе стороны; кормилицы, подобно ефрейторам, торчали чрез каждые две кроватки и как-то невыразимо странно делали какой-то бабий фронт. До этой минуты я никогда не мог себе представить, чтобы из кормилиц в платках и в ситцевых сарафанах можно было сделать нечто парадное; но я и до сих пор не могу себе представить ничего глупее и нелепее той роли, которую мне пришлось, по милости моего проводника, разыграть перед этим строем детских кроваток, перед этими несчастными детьми, которые и не подозревают, в какой пошлой комедии должны они участвовать с самого почти дня рождения и каким горьким унижением платят они за право жить и есть разжеванную нянькой кашу.
Оскорбленный и сконфуженный, нагнулся я к одной из кроваток, чтобы скрыть таким образом смущение, против воли выступившее у меня на лице, и посмотрел на спящего ребенка. Кормилица удивительно ловко отдернула полог и опять вытянулась, прямо и бодро глядя мне в глаза. Старшая нянька шепталась с Ф[окиным]; я стал прислушиваться: она называла по имени мать этого ребенка. В то же время вошла семилетняя девочка, которую мы видели в кухне, и стала ласкаться к няньке.
— А вот эта у нас дворянка, — сказала нянька, указывая на девочку.
— Так вы барышня? — шутя спросил ее Ф[окин].
Девочка положила палец в рот и спрятала лицо в платье няньки. Нянька вытащила ее за руку и, поставив перед нами, сказала:
— А, дура! что ж ты прячешься? Слышишь, дядя спрашивает. Говори, кто твоя мать?
Девочка молча вертела угол своего фартука.
— Ну! что ж ты?
— Гуфинанка, — шепотом проговорила она и опять спряталась за няньку.
— Губернанка, — пояснила нянька, — а отец у ней помещик… такой-то (она назвала фамилию).
Из воспитательного отделения прошли мы в странноприимное, где застали уже все в отменном порядке. В первой комнате вскочили перед нами какие-то увечные старики в серых халатах и с тупым изумлением поглядели на нас; в другой, очень большой и светлой комнате с лакированным полом и портретом коммерции советника Савина в великолепной раме мы нашли с десяток кроватей удовлетворительно казенной наружности, со стоящими подле них тоже достаточно убогими старухами с чулками в руках, которые попытались было в свою очередь отдать нам подобающую честь, но я от этой чести успел вовремя ускользнуть. Все это, бог знает почему, было мне до такой степени противно, что я почти выбежал из дома благотворительных заведений и тут только вздохнул свободнее. Того, что я видел и слышал в этот день, было для меня слишком много, и потому, положа руку на сердце, я счел себя в праве пообедать. Ф[окин] опять окормил меня какими-то рижскими пирогами и, кроме того, угостил меня великолепною коллекциею разного рода гравюр, относящихся до его специальности; коллекциею, состоящею из огромного собрания фресков, орнаментов и множества архитектурных рисунков, скопленных им в продолжение многих лет. После обеда повел он меня в мастерскую, где я наглядным образом мог убедиться в том, что у этого человека бездна вкуса и удивительно разнообразные способности. Я видел несколько моделей иконостасов его собственного сочинения, и особенно понравились мне чрезвычайно простые, но в то же время необыкновенно легкие и художественные изделия по этой части для сельских церквей. После чаю ушел я домой, то есть на постоялый двор. Только что успел отворить дверь, слышу, — опять за стеной та же история, как и утром, и опять те же вопли; мужики по-прежнему ничего не понимают, помещик по-прежнему орет: «Ах, губители! Уморили… а? Ах, губители!..»
За стеной происходит так называемое добровольное соглашение. Помещик старается, как слышно, во что бы то ни стало растолковать мужикам необходимость выкупа и для этого решился прибегнуть даже к наглядному способу, каким учат детей арифметике.
— Антон! — кричит измученный и уже отчасти охрипший помещик, — Антон! поди сюда! Сюда, ближе к столу. Да чего ты, братец, боишься?
Слышен скрип мужичьих сапогов.
— Давай сюда руки! что ж ты? давай же! я ведь не откушу. Где твоя шапка?
Мужичий голос говорит шепотом:
— Матвей! давай свою! Вот, Лександра Васильич, эта шапочка будет превосходнее. Извольте получить.
— Все равно. Ну, да хорошо. Давай ее сюда. Теперь, Антон, держи эту шапку крепче.
Мужик вздыхает.
— Представь себе, что эта шапка — земля! — Понял?
— Тэкс-с.
— Эта шапка — моя земля, и я тебе эту землю отдал в пользование. Понял?
— Слушаю-с.
— Нет, не так. Постой! я возьму шапку. Представь, что тебе нужна земля, то есть эта шапка! Ведь она тебе нужна?
— Чего-с?
— Дурак! я тебя спрашиваю: нужна тебе шапка или нет? Можешь ты без нее обойтись?
— Слушаю-с.
— Ах, разбойник! Да ведь я тебе ничего не приказываю, глупый ты человек! Я тебя спрашиваю: чья это шапка?
— Матюшкина.
— Ну, хорошо. Ну, положим, что Матюшкина, но ты представь себе, что эта шапка моя.
— Это как вам будет угодно.
— Дура-черт! Мне ничего не угодно. Я тебе говорю, представь только.
— Я приставлю-с.
— Ну, теперь бери у меня шапку. Ну, бери, бери! Ничего, ничего, не бойся! Бери! Что ж ты?
Мужик не отвечает.
— Что ж ты не берешь?
Молчание.
— Губитель ты мой! Я тебя спрашиваю: что ж ты не берешь? а? а? а?
— Да коли ежели милость ваша будет…
— Фу, ты, господи! Ах, разбойники! Уморили! Ничего, ничего не понимают! — завопил опять помещик и начал ходить по комнате.
Несколько минут продолжалось молчание, наконец один из мужиков спросил:
— Лександра Васильич!
— Ну, что тебе?
— Позвольте выйти на двор!
— Зачем?
— Оченно взопрели.
— Ступай.
Немного погодя попросился и другой. Я отворил немного дверь в сени и стал