не замечал этого, поэтому жизнь его была лишена всякого порядка.
В какой-то момент ему показалось несказанно приятным и умиротворяющим идти вот так, без цели, по незнакомому городу, отстранившись от всего на свете, с предельной остротой ощущая в качестве изнанки своего бытия одну лишь смерть – такую близкую и в то же время такую далекую.
Вскоре Хэнри обнаружил, что стоит, будто столб, на сумрачном берегу, посреди завалов источающего резкий запах мусора. Валяющиеся под ногами ракушки, водоросли и мертвые рыбы напомнили ему о беспорядочности его собственной жизни. В куче принесенного морем гнилья лежал труп маленькой собачки. Неотрывно глядя на то, как злобные волны впиваются в безжизненное тельце белыми зубами и ворочают его с боку на бок, Хэнри все отчетливее ощущал биение своего сердца.
* * *
После того как Хэнри уехал, Кинуко заболела.
И вслед за тем признала наконец, что любит Хэнри.
Лежа в постели, девушка, бледная, на белоснежных простынях, возвращалась к одним и тем же мыслям снова и снова.
«Почему же я вела себя подобным образом? Почему неизменно появлялась перед ним с недовольным выражением лица? Ведь тем самым я причиняла ему боль! Оттого он, вероятно, и избегал нашего общества. К тому же он, кажется, постоянно переживал, что не имеет средств, и, наверное, – тут щеки девушки окрасились румянцем, – не хотел, чтобы моя мать считала его соблазнителем. Это правда, он боялся моей матери! Выходит, она тоже повинна в том, что ему пришлось оставить нас. Стало быть, здесь не только моя вина. Кто знает, быть может, во всем виновата она одна…»
В какой-то момент запутанный внутренний монолог вызвал на ее лице злобное выражение, неподобающее молодой особе семнадцати лет. Так проявлялось нежелание девушки примириться с собой, но она, превратно истолковав свои чувства, убеждала себя, что упорствует против матери…
В это время за дверью послышался голос госпожи Сайки:
– Могу я войти?
– Пожалуйста.
Увидев, как мать входит в комнату, Кинуко поспешно отвернула искаженное гневом лицо к стене. Госпожа Сайки не усмотрела в жесте дочери иных побуждений, кроме желания скрыть слезы.
– Пришла открытка от господина Коно, – осторожно произнесла она.
Эти слова заставили Кинуко обернуться. Настал черед матери отводить взгляд.
Для госпожи Сайки пришла пора последнего прощания с молодостью. Ее преследовало ощущение, будто дочь почему-то отдаляется от нее. Иногда госпожа Сайки даже думала о Кинуко как о совершенно незнакомой барышне. Так было и сейчас…
На обратной стороне открытки с морским пейзажем Кинуко нашла написанные нервным почерком Хэнри карандашные строки. Он сообщал лишь, что ему понравилось побережье и он планирует какое-то время провести в тех местах.
Оторвав взгляд от открытки и резко вскинув к матери гневное лицо, Кинуко неожиданно спросила:
– Это ведь не означает, что господин Коно умрет?
В эту секунду госпожа Сайки почувствовала страх – до того пугающим было выражение глаз этой незнакомой девочки, гневно глядевшей в ее сторону. Но этот взгляд вдруг напомнил вдове ту пору, когда она сама была примерно в том же возрасте и против воли одаривала пугающими взглядами того, в кого была влюблена. А затем вдова как будто бы впервые заметила, что эта незнакомая девочка невероятно похожа на нее в молодости и что на самом деле эта девочка – ее родная дочь. Женщина чуть слышно вздохнула. Эта девочка кого-то любит. Любит так, как она сама когда-то давно любила того человека. Конечно же, ее дочь любит Хэнри, и никого иного…
В следующий момент госпоже Сайки показалось, будто женские чувства, бесконечно долго спавшие внутри ее, воскресли вновь. Совершившийся в ее душе переворот был подобен тому, что пережила после смерти Куки Кинуко, пробудившаяся от вида материнских страданий, и в то же время стал как будто ответной реакцией на него. Нынешняя перемена принесла с собой такую свежесть, что женщине даже поверилось, будто она, как и Кинуко, влюблена в Хэнри.
Обе ненадолго замолчали. Но через какое-то время, когда затянувшееся молчание уже почти превратилось в немое согласие и могло быть воспринято как подтверждение недавно сказанных страшных слов, госпожа Сайки вспомнила наконец о своем материнском долге. И с уверенной улыбкой ответила:
– Что ты! Конечно же нет!.. Должно быть, его не отпускает дух господина Куки. Но разве это, напротив, не послужит ему спасением?
В ней вновь заговорило обостренное чувство интуиции, позволившее еще при первой встрече с Коно Хэнри разглядеть, что в жизнь юноши вплетена, словно уточная нить, смерть Куки и что это делает Хэнри глубоко несчастным человеком, поскольку жизнь он, в конечном счете, постигает, пристально вглядываясь в смерть. Сейчас то же чувство подсказало вдове: чтобы помочь Кинуко понять терзания Хэнри, достаточно будет самого простого и парадоксального объяснения – какое и было дано.
– Кто знает…
Кинуко взглянула на мать; поначалу во взгляде ее еще угадывалась тень страданий, но пока она, не отрываясь, смотрела в увядшее лицо божественно прекрасной матери, выражение ее глаз постепенно менялось, все больше напоминая то, с каким взирал на Мадонну изображенный на старинной картине Младенец.
В ожидании экипажа
1
– Надо же, какая красота… – Развязывая шнурки покрытых пылью ботинок, я случайно поднял взгляд и не удержался от замечания.
В вечерних сумерках на склоне ясно виднелась купа каких-то кустарников, сплошь усыпанных красными и белыми цветами.
– Вы, должно быть, изволите говорить про азалию? Она сейчас и правда в самом цвету… – Дружелюбный ответ на случайно вырвавшуюся у меня фразу подала стоявшая позади девушка: она вышла встретить меня, даже не спустив со спины младенца – очевидно, самую младшую из своих сестер. Лет двадцати, простая и бесхитростная с виду… Мне сразу подумалось, что это о ней упоминал приятель, и я, наслушавшись его рассказов, не смог теперь бесцеремонно посмотреть ей прямо в лицо.
– Так это азалия? Кто бы мог подумать!.. – произнес я в неподдельном восхищении.
Сказать по правде, я всегда считал, что азалия – всего-навсего грязный бурьян, вечно усеянный не желающими опадать цветочками, покрывающий железнодорожные откосы где-нибудь возле станций линии Яманотэ[29]; поэтому мне показалось невероятным, что та же азалия может быть так хороша в цвету… Внезапно я осознал, что нахожусь в невообразимой глуши – на горячих источниках глубоко в горах. И одновременно испытал щемящую грусть, в чем-то даже приятную. Должно быть, именно это чувство зовут печалью странствий.
Я, можно сказать, впервые в жизни путешествовал в одиночестве. Тем не менее, невесть сколько времени