Тучей сгустилась печаль, Пала на сердце туманом. Синяя ясная даль Кажется мглой и обманом — Трепет цветущей весны.
Только я стала повторять эти строки, чтобы запомнить их и затем продолжить стихотворение, как неожиданно дверь в камеру растворилась и вошли двое: Сквирский, который после первого допроса меня больше не вызывал, второй, как пояснил мне потом надзиратель, — начальник управления НКВД Новосибирской области. Пользуясь тем, что в камере потеплело, я лежала в нижнем белье, укрытая платком: берегла юбку, которая уже начала расползаться от сырости.
— Разве в лагере вас не учили вставать перед начальством?! — крикнул Сквирский. — Встать сейчас же!
— Нас приучали, но я оказалась неспособной ученицей, — ответила я, продолжая лежать.
— Долго будете молчать, княжна Тараканова? Я вас предупреждал: если не раскроете контрреволюционную организацию молодежи — сгниете в этой камере.
— Буду сидеть столько, сколько вы будете держать меня в ней, выбраться отсюда, к сожалению, я не имею возможности.
— Если вы избрали такое поведение — продолжать молчать, имейте в виду, вас ждет расстрел.
— Следовательно, беспокоиться не приходится, я не сгнию в этой камере.
Начальник управления новосибирского НКВД, смотревший на меня с любопытством, не проронил ни слова.
«Гости» вышли из камеры. Так первое стихотворение, которое я попыталась сочинить, осталось незаконченным.
Время шло, я чувствовала себя все хуже и хуже. Сырость уже давала себя знать, я стала сильно кашлять.
Спала я тревожно. По ночам меня стали мучить галлюцинации, а возможно, то был страшный повторяющийся сон: в верхнем углу камеры, под потолком, словно на Голгофе, мне виделся распятый на кресте, замученный Бухарин (быть может, это видение мучило меня потому, что этому предшествовали воспоминания о народовольце Морозове). Черный ворон клевал окровавленное, безжизненное тело мученика. В течение нескольких дней я не могла избавиться от повторяющегося кошмара и как-то от ужаса закричала так, что было слышно в коридоре. Вошедший в камеру надзиратель решил, что я испугалась крысы.
— Что кричишь, крыса укусила?
— Да нет, сон страшный приснился.
После посещения Сквирского я окончательно поняла, что жизнь моя может оборваться ежедневно. И захотелось мне забыться, заглянуть в свое счастливое прошлое, в незабываемый крымский вечер, положивший начало нашему роману с Н. И., и отразить его в стихах.
Стихи далеки от совершенства, но и по сей день они дороги мне как светлое воспоминание. Там были и такие строки:
Я помню тот крымский вечер, Что начало начал положил, Невнятно шептал что-то ветер, Так радостно весел ты был.
И вечер темный, сонный Нас тишиной обнимал, Где-то дятел стучал монотонно, И где-то кузнец стрекотал.
Утомясь от дневного зноя, Аюдаг жадно воду глотал, И в пене морского прибоя Он морду свою обмывал.
А темное небо глядело Миллиардами звездных глаз, Казалось, оно хотело Получше увидеть нас.
И море огнем фосфорилось, И падали звезды во тьме. В глазах твоих нежность искрилась, И стал ты так близок мне.
В тот вечер мы поздно расстались, Ты мне ничего не сказал, Лишь только глаза улыбались И крепко ты руку мне жал.
А волны морские сказали, Что быть тебе скоро моим, Задорно они хохотали Шумящим прибоем морским.
Мне было всего лишь шестнадцать, Шестнадцать волнующих лет. Увы, мне уж много за двадцать, А прошлого ярок так свет.
Сравнительно недавно мне пришлось перечитать это стихотворение, и строка «Увы, мне уж много за двадцать» напомнила об относительности восприятия возраста и времени. Из восьми лет — с шестнадцати до двадцати четырех — два последних, с августа 1936-го по август 1938-го, были насыщены мучительными страданиями, и годы эти казались очень длинными, хотя и без того для молодого человека восемь лет — срок немалый. Но как хотелось бы теперь, когда мне более за семьдесят, чем тогда было за двадцать, вернуть мои «много за двадцать» — конечно же, без той страшной камеры…
Эпизоды моей жизни, связанные с Николаем Ивановичем, даже такие, какие навсегда остаются в памяти каждого человека светлыми: первый поцелуй, рождение ребенка, волнующие мгновения юности, — никогда не были олицетворением чистой, легкой радости, а неизменно отягощались незримыми путами сложной общественной атмосферы тех лет: политическими дискуссиями, спорами, распрями, наконец, террором.
Я росла в среде профессиональных революционеров, после свершения революции ставших во главе страны. Поэтому внутрипартийная жизнь начала интересовать меня очень рано; отец безусловно этому способствовал.
Интерес к политике был особенно обострен близостью к Н. И. Казалось, судьба неотвратимо притягивала меня к нему в самые тяжкие его дни.
Я имела возможность видеть Николая Ивановича в Крыму в 1930 году, во время XVI съезда партии. Бухарин на съезде отсутствовал. Были и по сей день имеются различные суждения по этому поводу: одни считали, что Бухарин гордо бойкотировал съезд, другие — «доброжелатели» — решили, что он смалодушничал и, не желая подвергать себя тяжким испытаниям, не явился на съезд. Мне бы хотелось прояснить действительные обстоятельства. Начать с того, что Бухарин не был избран делегатом съезда — беспрецедентный случай для члена ЦК. К тому же незадолго до открытия съезда Н. И. серьезно заболел двусторонним воспалением легких, очень ослаб и был отправлен в Крым.