…Дом ни один никогда любви подобной не видел, Также любовь никогда не скреплялась подобным союзом Или согласьем таким…
Моя мать зачала меня, когда ей было столько же, сколько мне сейчас, – на пять лет меньше, чем старой двадцатилетней карге, и на пять больше, чем десятилетнему ребенку. Она говорила, что все случилось из‑за лошади. Думаю, это было сказано для того, чтобы я отстала от нее, ибо разве можно встретить в этом городе лошадь?
Да, она хорошо подыграла ей, эта лошадь. В то время я, будучи совсем еще маленькой, могла лишь расспрашивать ее о лошади – поскольку любила этих животных всем сердцем.
– Расскажи мне о лошади! – хныкала я.
Я хотела знать о ней все, вплоть до мельчайших подробностей. У нее и правда были четыре ноги, высокие, со взрослого мужчину, и могла ли она бегать так же быстро, как летит по высокой приливной волне лодка? Была ли она белой, как пена прибоя, или же серой, как старая бочка? А звуки, которые она издавала, походили на простуженное мартовское чихание?
Несколько лет подряд я не спрашивала ее ни о чем, кроме лошади. И только после того, как я впервые легла в постель с собственным мужем, я додумалась поинтересоваться у матери окончанием той истории. Оказалось, что она была в деревне, ехала на двуколке, которую как раз и тащила лошадь, когда отец вдруг решил немедленно заняться с ней любовью. Зад лошади, которая, кстати, все-таки была белой, двигался так ловко и легко, что его мысли, и без того подогретые вином, устремились к акту любви, и ему ничего не оставалось, кроме как заняться этим с моей матерью прямо в двуколке. Лошадью, естественно, никто не правил, и она, волоча вожжи, медленно брела по дороге от одного городка до другого.
Вот так на свет появилась я. Я родилась на суше, где у родителей была ферма, хотя оба они были родом из этого города. Но к тому времени, как мне исполнилось пять, отец перевез нас обратно в этот город. Он затопил свой участок земли, подведя к нему слишком много оросительных каналов.
– Этот сумасшедший хочет устроить Венецию на terraferma[55], – услышала я, как прошипела одна фермерская жена другой.
Между прочим, она оказалась права – поскольку он больше не мог прожить и дня, чтобы в нос ему не били запахи моря, а на стенах не играли блики волн. Он бросил свою затопленную водой большую ферму, всех лошадей (и у меня был совсем маленький конек), корову, пшеницу, виноградники и даже павлинов, которые пронзительно орали во дворе, и вернулся в старый сырой дом в Венеции, где родился.
Ему пришлось мириться с перешептываниями тех, кто говорил, будто он потерпел неудачу на суше. Хотя все они в глубине души сознавали, что уехать из этого города, если ты родился в нем, – все равно что умирать медленной смертью. Рано или поздно вам самим придется признать это и сделать выбор: или жить червем в грязи на твердой земле – потому что жирный и богатый червяк все равно остается червяком, – или вернуться домой, к чистому и славному морю, чтобы жить, как рыба, но рыба, наделенная душой.
Поэтому вскоре я уже просыпалась в комнате, на стенах которой плясали отблески огней маяка, и стала расти, сначала на два фута над краем моря, потом на три, а потом и на четыре.
Мой отец купил лавку, небольшое предприятие, которое намеревался увеличить. Он работал и пил, работал и пил. Когда он возвращался домой, от него разило вином, и я не хотела, чтобы он целовал меня. Но он все равно делал по-своему. Тогда я плотно сжимала губы, а потом ждала, пока он уйдет, и только тогда начинала дышать снова. Затем я выходила к каналу, раскидывала руки в стороны и кружилась на одном месте, чтобы запах его поцелуя унесло ветром.
Лавка моего отца была cartolaio[56], и в ней продавались книги и всякие штуки для них. Его клиенты могли заказать для себя рукописную книгу, чтобы ее изготовили и переплели, или принести старую книгу, чтобы ее украсили новой обложкой или же золотом и темперой нарисовали буквы вверху каждой страницы. В его маленькой темной лавке у Риальто запах краски вытеснял из моего носа запах рыбы, когда я приходила к нему. (Разумеется, мне не разрешалось трогать книги, которые он продавал, и я могла лишь нюхать их, когда он протягивал их мне.) Я вечно просила его: «Поднеси страницу к свету!» – чтобы стали видны водяные знаки: птичка, латная рукавица или даже единорог! Они нравились мне больше слов на странице, хотя я и их научилась читать, причем легко, и читала лучше своего отца.
Отец пытался наделать шуму в городе своей гладкой бумагой, сделанной из тряпок и растительных масел, которая была белее козьей шкуры, но стоила вполовину дешевле и пахла сладкой пылью. Он покупал ее на мельницах на terraferma и продавал с прибылью в городе.
Главной целью его честолюбивых устремлений стали чужеземцы, которые пришли к нам не так давно и которые говорили, что могут использовать его бумагу для изготовления книг. Это были не те книги, которые переписывали писцы, по одной в год, каждое слово в которых было словно вырезано из дерева. Нет! Это были быстрые книги! Восемь раз по двадцать книг рождались сразу, словно стая мух, и каждая была законченной и хорошей, как и каждое слово в них. Мой отец буквально бредил мечтами о том, что эти книги сделают нас богатыми.