Четверть века спустя после того, как была написана «Охранная грамота» Пастернак вернулся к истории своих взаимоотношений с Маяковским. Но теперь он писал об этом иначе.
► …нашу близость преувеличивали. Однажды, во время обострения наших разногласий, у Асеева, где мы с ним объяснялись, он с обычным мрачным юмором так определил наше несходство: «Ну что же. Мы действительно разные. Вы любите молнию в небе, а я — в электрическом утюге».
Я не понимал его пропагандистского усердия, внедрения себя и товарищей силою в общественном сознании, компанейства, артельщины, подчинения голосу злободневности…
За вычетом предсмертного и бессмертного документа «Во весь голос», позднейший Маяковский, начиная с «Мистерии-буфф», недоступен мне. До меня не доходят эти неуклюже зарифмованные прописи, эта изощренная бессодержательность, эти общие места и избитые истины, изложенные так искусственно, запутанно и неостроумно. Это, на мой взгляд, Маяковский никакой, несуществующий…
…В последние годы жизни Маяковского, когда не стало поэзии ничьей, ни его собственной, ни кого бы то ни было другого, когда повесился Есенин, когда, скажем проще, прекратилась литература, потому что ведь и начало «Тихого Дона» было поэзией, и начало деятельности Пильняка и Бабеля, Федина и Всеволода Иванова, в эти годы Асеев, отличный товарищ, умный, талантливый, внутренне свободный и ничем не ослепленный, был ему близким по направлению другом и главною опорою.
Я же окончательно отошел от него. Я порвал с Маяковским…
(Борис Пастернак. «Люди и положения». Автобиографический очерк) Современники, сохранившие свою влюбленность в Маяковского, восприняли это как предательство. Они говорили (я слышал это от многих), что Пастернак этими своими высказываниями предал не только Маяковского, но и себя. Отказался от своей юношеской любви к Маяковскому, перечеркнул ее, сделал вид, что ее как бы и не было. В сущности, предпринял попытку переписать заново свою собственную жизнь.
Особенно негодовал по этому поводу Александр Константинович Гладков. До конца дней сохранивший свою любовь к Пастернаку, он так и не смог простить ему этих его слов о Маяковском.
Сохранилось и письменное его высказывание на этот счет, — достаточно ясное и определенное, хоть и не такое резкое, какими были (я хорошо их помню) его устные инвективы:
► «Охранная грамота» Б. Пастернака заканчивается замечательными страницами о Маяковском. Он называет поэта близнецом «нашему ломящемуся в века и навсегда принятому в них, небывалому, невозможному государству». Он объясняет черты его характера и его «совершенно особенную» независимость «навыком к состояниям, хотя и подразумевающимся нашим временем, но еще не вошедшим в свою злободневную силу». «Именно у этого новизна времен была климатически в крови. Весь он был странен странностями эпохи, наполовину еще неосуществленными». Великолепно сказано! Именно такого Маяковского мы любили… Но именно этого Маяковского, так отлично понятого им, Б. Пастернак в конце 50-х годов в своей позднейшей автобиографии назвал «никаким», «несуществующим». Какая злосчастная аберрация памяти толкнула его на это, такое мелкое, субъективнейшее и во всех отношениях неверное суждение! Об этом нам когда-нибудь расскажут будущие биографы Пастернака. А для нас эти непонятно раздражительные строчки останутся лишь свидетельством того, что Маяковский жив и сейчас. О великих мертвецах не судят с такой страстью, с такой живой несправедливостью.
(Александр Гладков. «Поздние вечера. Воспоминания, статьи, заметки». М., 1986, стр. 277) …В 60-е годы, когда мы обсуждали этот пастернаковский «Автобиографический очерк», я был в числе тех, кто не расстался со своей юношеской влюбленностью в Маяковского. (Не расстался я с ней и поныне.) Но с Александром Константиновичем тогда спорил.