Мы плюем на нужду и природу,Нас не сманит с пути рукосуй,С нами вера и сердце народа,С нами хуй.
Если ж смерть захлестнет волнамиЛеденящих и черных струй,Умирая, мы скажем: хуй с нами,С нами хуй.
Мы знали: когда воротимся мы на родину, нас ждет плаха. И только тупое шельмоверье заставляло нас идти вперед и на что-то надеяться. Вчерашние осторожники и филистеры, мы потеряли разум – вместо него нам остались челюсти.
Так закончилось наше алкинское заточение».
Дуррррак был мой папа.
Алеша. Москва, 2007 год
И да, потом еще было, когда эта рукопись вылезла. Он тогда только прилетел из Барселоны.
Шел пешком от Павелецкой. Черт бы меня взял. Черт меня и взял. Да, сам виноват, сам поддался – но черт. Как же больно. Как больно. Вошел в дом, взбежал на девятый этаж, постоял, покурил, вдавил окурок в ладонь и вышиб дверь.
Он уже знал, что будет дальше: сперва будет марево, желтая дрянца, дрожащая медуза перед глазами и она же, тварь, в горле, будет изморозь, знобить будет, тошнота зальет до краев, и все это – он сам, все это сделает он сам, все это и раньше делал он сам, он сам во всем виноват, все сделано его руками, и правильно, и так лучше, так хорошо – на четвертый день звонок домашнего телефона выдрал его из желтого морока. На что другое он не обратил бы внимания – но домашний телефон молчал много лет; он снял трубку.
– Здравствуйте! – произнес ясный женский голос. – Мне нужен переплетчик. Я правильно звоню?
Дежа вю взрывом грохнуло в его голове. Он проглотил медузу, засевшую в районе кадыка, и спокойно произнес:
– Да. Я переплетчик. Я вас слушаю.
[Да вот нет же, в том-то и дело – один раз после Барселоны он все-таки выходил – на день рождения к этой… Когда-то что-то такое… режиссерша она или модельерша? Фуршет в галерее или ливанская вечеринка в квартире-студии… Все полетело в тартарары, в первый день приезда полез за чайником на антресоли и нашел папину рукопись. Перечел. Злобно расхохотался. Нехорошая мыслишка… И отправился на день рождения, зная, что там будут знакомые ребята из издательства. Радикального. Отдал им. На дурачка. Они посмотрели, полистали… покрутили носом, нахохлились. А чего у тебя там одни евреи?
Сатанинский хохоток клекотал внутри него. Это было на второй день после приезда. На четвертый – позвонила она.]
Алеша. Москва, 1985 год
И вот я возвращаюсь домой с войны.
Никуда не деться от слюнявой романтики, она за мной по пятам. А по вечерам все так же играет музыка – пум-пурурум-пум-пум. Итальяно веро. Не-на-ви-жу.
На улицу не выйти, потому что – ей-богу, они как сговорились – везде эта музыка, ни шагу без нее не ступишь. Но даже если не война, не кукушки, не вертушки. Даже если это просто какой-то сиреневый туман… пурум-пум-пум… моей любви сиреневой… Сиреневой моей любви, будь она неладна, туман… или то же итальяно столетнее – а мне-то, мне-то что делать? Каждый раз – как по почкам. И оно повсюду – можете мне поверить. У меня обостренный слух.
И вот я иду домой, и оно отовсюду за мной несется, это итальяно, я трясу башкой все время, как контуженный, чтобы оно у меня в одно ухо влетело, в другое вылетело, – но нет. Но тогда я еще надеюсь, что оно скоро пройдет, – знал бы я, что оно прицепится навсегда, что его будут слушать, и слушать, и слушать… артисти… манифести… партиджане… смерть моя. Боль моя. Тошнота моя.