Все бывает в этом мире, Может, будешь ты опять На Гороховой, четыре, На Шпалерке, двадцать пять!
Там, на Шпалерке, к тому времени уже разместилось грандиозное здание Ленинградского НКВД. Но тогда, когда я в первый раз сидела в бутырском «собачнике», я еще не прочла этих стихов и не была достаточно умудрена опытом. И мне казалось, что я уже на пределе, больше не могу, не вынесу; вот-вот мне станет дурно, или я просто тут и умру, в этом «собачнике». Я несколько раз пробовала постучать, но никто не отзывался.
Конечно, я не умерла, и даже дурно мне не сделалось. Потом, с годами, я узнала, что человек «все может». По крайней мере гораздо больше, чем ему кажется. В конце концов за мной все-таки пришли. Раздели догола, одели в «бутырское» — рубаху и панталоны, а сверху оставался мой лыжный костюм (который давно бы следовало простирнуть). Отвели в камеру по каким-то нескончаемым железным ажурным лестницам, которые гулко гремели под ногами.
Потом я узнала, что моя камера, которая оказалась большой и светлой, была на «лучшем», четвертом этаже. Хотя окошко находилось высоко, чуть не под потолком, оно было щелеобразным, не по вертикали, а по горизонтали, почти во всю ширину стены, как в коровьем стойле, и света давало достаточно. Щитка на окне не было, и так как оно выходило на юг, а камера находилась на верхнем этаже, солнышко — если оно не куталось в облака — с раннего утра заглядывало в камеру.
Нравы в Бутырках были попроще, и я поняла, что можно самой, дотянувшись на цыпочках рукой до рамы, закрывать и открывать ее сколько хочешь, не дожидаясь часового. Камера была довольно просторная — как со временем оказалось, в нее можно втиснуть целых четыре койки. Но пока я была одна.
За окном уже брезжил рассвет, когда меня привели. Бутырские порядки были ближе к лагерным, возможно, потому, что там располагались и «жилые корпуса», в которых сидели уголовники с небольшими сроками. Их использовали как рабочих для обслуживания кухни, бани, прачечной. Поверки бывали два раза в день — утром и вечером. Отворялась дверь, входил корпусной (как в дальнейшем оказалось, их было четыре и они каждые сутки сменяли друг друга). Заключенных считали просто по головам, так как никаких «инициалов» не спрашивали.
И вот что произошло в первый день моей жизни в Бутырках. Едва я, измученная «собачником», повалилась на койку, как дверь с оглушительным шумом (здесь двери камер были толстые, деревянные и все почему-то страшно грохотали) отворилась и часовой скомандовал:
— На поверку встать!
Вошел корпусной, и я сразу вспомнила о книгах:
— Гражданин начальник, пришлите мне, пожалуйста, книги.
— Хм, книги?.. — глубокомысленно задумался корпусной. — Це трэба выяснить.
— Как выяснить? — ахнула я. — Я же на Лубянке имела книги, мне разрешено!
Корпусной покачал головой: — Трэба выяснить! — И дверь с грохотом захлопнулась.
Кажется, не смешно, не дико ли? Человек потерял все — свободу, родных, детей, ему грозит расстрел. Что в такой ситуации значат книги? С ними ждать расстрела или без них?! Однако когда дверь за корпусным захлопнулась и я поняла, что никаких книг не будет, то пришла в отчаяние. В такое отчаяние, какое ни разу мной не овладевало за все время пребывания на Лубянке.
Там я лихорадочно думала, мучилась, сходила с ума, но все это было как-то активно или по крайней мере так мне казалось. Сейчас все было кончено. Впереди оставалось только несколько недель или месяцев ожидания, и больше уже думать, перебирая вновь и вновь все детали прошлого, мне было не под силу. Да и незачем. После того как я подписала протокол допроса, я уже жила какой-то нездешней, нереальной жизнью и хотела вернуться к своим книгам, как возвращаются к друзьям после перенесенных горестей и потерь.