Но как же любо мне Осеннею порой, в вечерней тишине, В деревне посещать кладбище родовое, Где дремлют мертвые в торжественном покое. Там неукрашенным могилам есть простор; К ним ночью темною не лезет бледный вор; Близ камней вековых, покрытых желтым мохом, Проходит селянин с молитвой и со вздохом; На место праздных урн и мелких пирамид, Безносых гениев, растрепанных харит Стоит широко дуб над важными гробами, Колеблясь и шумя…
В стихотворении Николая Кармазина «Кладбище» (1792) появляется тема ужаса смерти. Два голоса ведут диалог: первый говорит об ужасе смерти, второй – об упокоении, причем упоминает прохожего:
Первый
Странник боится мертвой юдоли;
Ужас и трепет чувствуя в сердце,
Мимо кладбища спешит.
Второй
Странник усталый видит обитель
Вечного мира – посох бросая,
Там остается навек[188].
Если Жуковский и Пушкин утверждали память в пространстве смерти, то искусствовед и московский краевед Юрий Шамурин «оплакивает» ее отсутствие в начале ХX века. В 1911 году он с грустью пишет, что заброшенное кладбище есть лучший пример невнимания современного человека к смерти: «Никто не приходит сюда мечтать набирать новые силы в радостном общении с дорогими могилами. На кладбище ходят покупать место, хоронить близких и следить за постановкой заказанного памятника. Не всегда было так». Он сожалеет, что смерть «как великая тайна в которой сочетается вечное и временное», стала лишь научной темой биологии и социологии[189].
Пять лет спустя, в 1916 году, краевед Алексей Фукон напишет: «В древней Москве хоронили покойников около приходских церквей, а кто был побогаче, тот старался успокоить свои кости под защитой святых монастырских стен»[190]. Получается, что «старые» социоэкономические практики захоронений мало отличались от новых; монастырские кладбища считались более престижными, чем приходские и гражданские; к тому же на рубеже XVIII–XIX столетий монастыри начали взимать за могилы плату, которая зависела от местоположения на кладбище, да еще и регулярно росла. Так же обстояли дела и в парижских садово-парковых некрополях, учрежденных в начале XIX века, но взимаемые деньги шли уже не церкви, а городу.
Как я пишу, в европейских странах трехмерные скульптурные надгробия лежащих священнослужителей и рыцарей, королей, королев и известных представителей секулярного общества назывались эффигиями. Среди их прототипов называют этрусские саркофаги с лежащими фигурами. В России горизонтальные изображения святых на крышках рак (гробниц) появились начиная с XVI века, т. е. позже, чем эффигии в европейских культурах. Хотя эти изображения «лежачие», позы и тех и других напоминают стоящие фигуры.
Серебряная крышка раки преподобного Александра Свирского, украшенная драгоценными камнями, – работа Гаврилы Овдокимова, московского мастера XVII века (ил. 1). Вплоть до революции гробница находилась в лесу, недалеко от будущего Петербурга – в Александро-Свирском монастыре[191]. Вот как В. В. Ермонская описывает подобные крышки рак: «Это как бы выпуклое, выступающее из плоскости фронтальное изображение преподобного старца с Евангелием или свитком в левой руке и со сложенным двуперстным знаком пастырски благословляющей правой. Любопытно, что все они имеют „отверстые очи“, так как бодрствуют, готовые внимать мольбам верующих»[192]. В европейских церквах глаза у средневековых эффигий тоже открыты, что символизирует их готовность к Страшному суду.