На розвальнях, уложенных соломой, Едва прикрытые рогожей роковой, От Воробьевых гор до церковки знакомой Мы ехали огромною Москвой.
А в Угличе играют дети в бабки И пахнет хлеб, оставленный в печи. По улицам меня везут без шапки, И теплятся в часовне три свечи.
(Мандельштам.
«На розвальнях, уложенных соломой…»)[236]
Эти и подобные им стихи Мандельштама Цветаева позднее назовет «холодными великолепиями о Москве».[237]
До июня 1916 года Мандельштам наведывался в Москву столь регулярно, что это дало повод М. Р. Сегаловой пошутить в письме Сергию Каблукову (хлопотавшему о месте для поэта в одном из московских банков): «Если он так часто ездит из Москвы в Петербург и обратно, то не возьмет ли он место и там и здесь? Или он уже служит на Николаевской железной дороге? Не человек, а самолет».[238] Между прочим, в Москве Мандельштам посетил перебравшегося туда Вячеслава Иванова, который «признал» (выражение Каблукова) новые Мандельштамовские стихи.[239]
Сверхцеломудренного Каблукова настроения, овладевшие поэтом, глубоко расстроили. «Какая—то женщина явно вошла в его жизнь, – записывает он в дневнике. – Религия и эротика сочетаются в его душе какою—то связью, мне представляющейся кощунственной. Эту связь признал и он сам, говорил, что пол особенно опасен ему, как ушедшему из еврейства, что он сам знает, что находится на опасном пути, что положение его ужасно, но сил сойти с этого пути не имеет и даже не может заставить себя перестать сочинять стихи во время этого эротического безумия».[240] Вряд ли Каблукову понравился «кощунственный» цветаевский подарок Мандельштаму – кольцо, «серебряное, с печатью – Адам и Ева под древом добра и зла» (описание из записной книжки Цветаевой).[241]
В первых числах июня 1916 года Мандельштам приехал к ней погостить в подмосковный Александров. О развернувшихся здесь событиях Цветаева пятнадцать лет спустя «с материнским юмором» (собственная цветаевская автохарактеристика из письма к С. Андрониковой)[242] поведала в мемуарном очерке «История одного посвящения»: «Отъезд (Мандельштама в Коктебель. – О. Л.) произошел неожиданно – если не для меня с моим четырехмесячным опытом – с февраля по июнь – Мандельштамовских приездов и отъездов (наездов и бегств), то для него, с его детской тоской по дому, от которого всегда бежал».[243]
С юмором, но отнюдь не «материнским», Цветаева изобразила обстоятельства визита Мандельштама в Александровскую слободу в письме Елизавете Эфрон от 12 июня 1916 года: «…он умолял позволить ему приехать тотчас же и только неохотно согласился ждать до следующего дня. На следующее утро он приехал. Мы, конечно, сразу захотели вести его гулять – был чудесный ясный день, – он, конечно, не пошел – лег на диван и говорил мало. Через несколько времени мне стало скучно, и я решительно повела его на кладбище. День прошел в его жалобах на судьбу, в наших утешениях и похвалах, в еде, в литературных новостях. Вечером – впрочем, ночью, около полуночи, – он как—то приумолк, лег на оленьи шкуры и стал неприятен. В час ночи мы проводили его почти до вокзала. Уезжал он надменный».[244]
Эхо визита в Александров звучит в последнем из обращенных к Цветаевой стихотворении Мандельштама:
Не веря воскресенья чуду, На кладбище гуляли мы. – Ты знаешь, мне земля повсюду Напоминает те холмы ……………………….. ……………………….. Где обрывается Россия Над морем черным и глухим.
От монастырских косогоров Широкий убегает луг. Мне от владимирских просторов Так не хотелося на юг, Но в этой темной, деревянной И юродивой слободе С такой монашенкой туманной Остаться – значит, быть беде.
Целую локоть загорелый И лба кусочек восковой, Я знаю, он остался белый Под смуглой прядью золотой. Целую кисть, где от браслета Еще белеет полоса. Тавриды пламенное лето Творит такие чудеса.
Как скоро ты смуглянкой стала И к Спасу бедному пришла, Не отрываясь целовала, А гордою в Москве была. Нам остается только имя: Чудесный звук, на долгий срок. Прими ж ладонями моими Пересыпаемый песок.[245]
(«Не веря воскресенья чуду…», 1916)