Во всех якобы моих показаниях нет ни одной названной мною буквы, за исключением подписей внизу протоколов, которые подписаны вынужденно. Лица периода 1918 года названы мною вынужденно, под давлением следователя, который с самого начала моего ареста начал меня избивать. После этого я и начал писать всякую чушь… Я ожидаю приговор, и главное для меня – это сказать суду, партии и Сталину о том, что я не виновен. Никогда участником заговора не был… Я умру так же с верой в правильность политики партии, как верил в нее на протяжении всей своей работы[1720].
Эйхе был приговорен к расстрелу. На следующий день начальники комендантского и учетно-архивного отделов НКВД В. М. Блохин и Л. Ф. Баштаков прибыли в Сухановскую тюрьму за очередной партией осужденных. В кабинете Берии они нашли Эйхе и следователей А. А. Эсаулова и Б. В. Родоса. По свидетельству Баштакова:
На моих глазах, по указаниям Берия, Родос и Эсаулов резиновыми палками жестоко избивали Эйхе, который от побоев падал, но его били и в лежачем положении, затем его поднимали, и Берия задавал ему один вопрос: «Признаешься, что ты шпион?» Эйхе отвечал ему: «Нет, не признаю». Тогда снова началось избиение его Родосом и Эсауловым, и эта кошмарная экзекуция над человеком, приговоренным к расстрелу, продолжалась только при мне раз пять. У Эйхе при избиении был выбит и вытек глаз. После избиения, когда Берия убедился, что никакого признания в шпионаже он от Эйхе не может добиться, он приказал увести его на расстрел[1721].
В начале февраля 1937 года, когда арестовали Воронского, избиения не применялись. Главным средством воздействия служила партийная логика. Воронский поддерживал «житейские и литературные» отношения с троцкистами; житейские и литературные отношения являются, по сути, политическими; следовательно, Воронский – троцкист. Все троцкисты – террористы; следовательно, Воронский – террорист. В течение четырех месяцев он настаивал, что между литературными и политическими отношениями есть разница. В июне он признал, что «воронщина» представляет собой троцкизм в литературе. Ознакомившись со свидетельскими показаниями о своем участии в террористической деятельности, он полностью признал свою вину. После очных ставок с писателями Борисом Губером, Николаем Зарудиным и Иваном Катаевым, обвинявшими его в планировании убийства Ежова, он отказался от своих показаний. На суде, который состоялся 13 августа, он заявил, что невиновен в терроризме, но не может доказать, что свидетели обвинения лгут. Суд продолжался двадцать минут. Через несколько часов его расстреляли. Губер, Зарудин и Катаев были расстреляны в ту же ночь[1722].
Пролетарский критик Воронского Леопольд Авербах принял логику следователей сразу после ареста. Вернее, он всегда ее разделял, но после ареста применил к себе и своим друзьям и родственникам. «Я в тюрьме, а не дома, – писал он в одном из признаний, – и бумага у меня не для того, чтобы по частой привычке разговаривать с собой, ночью, письменно. Бумага у меня для того, чтобы я понял, почему я арестован». Главной причиной, заключил он, была «атмосфера всепозволенности и вседозволенности», в которой он жил благодаря родству с Ягодой. «Я действительно причастен к делу Ягоды в том отношении и потому, что на протяжении нескольких лет я, не работая в НКВД, жил на дачах НКВД, получал продукты от соответствующих органов НКВД, часто ездил на машинах НКВД. Моя квартира ремонтировалась какой-то организацией НКВД, и органами НКВД старая была обменена на новую. Мебель из моей квартиры ремонтировалась на мебельной фабрике НКВД». Он посвятил свою жизнь борьбе с болотом «барско-помещичей сытости» и не заметил, как оно его поглотило. Характеристика, которую Воронский дал ему и его соратникам, оказалась точной («вострые, преуспевающие, всюду поспешающие, неугомонные юноши, самоуверенные и самонадеянные до самозабвения»).
Я понял, что самовлюбленность, вождизм, неприязнь к самокритике, неврастеничная неустойчивость, легкомыслие, пустое острословие – эти мои качества – есть черты определенного и отнюдь не пролетарского социального типа. За 18 лет пребывания в партии из меня мог выработаться настоящий большевик, а я, не прошедший вначале пролетарской школы, все время работая наверху, долгое время сам себя переоценивал, привык и в области политической работы, и дисциплины тоже жить в атмосфере вседозволенности[1723].
Сталин и Молотов подписали его смертный приговор в соответствии с процедурой, применявшейся в отношении сотрудников НКВД и не предусматривавшей судебного разбирательства. Он был расстрелян несколько часов спустя, на день позже Воронского[1724].
* * *
Большинство большевиков чувствовали свою вину. По словам Штепы и Гоутерманса, «все когда-то испытывали сомнения относительно официальной точки зрения. Все совершали ошибки и оговорки, которые были преступлениями с точки зрения системы». Точка зрения правоверных большевиков была точкой зрения системы. Голощекин отвечал на вопрос о причинах своей личной катастрофы («За что? Как же все это могло случиться, начиная с факта ареста и т. д.?») так же, как Эйхе: враги проникли в святая святых партии и устроили провокацию, которая, как змея, опутала многих людей. Но Голощекин и Эйхе считали – и тщетно пытались доказать, – что безгрешность партии совместима с их личной невиновностью. Другие большевики не заблуждались на этот счет. Все в какой-то момент испытывали сомнения и совершали ошибки и оговорки. Все были виновны в «барско-помещичей сытости», в проникновении болота в Дом правительства, в засорении коммунистического быта креслами, слугами, тещами и абажурами. «В таких вопросах только поскользнись, – писал Авербах в своей исповеди, – и начинает действовать какая-то злая логика, из тисков которой вырваться отнюдь не легко. На примере отношения к себе я, по сути, видел, как стирается грань между своим карманом и карманом государственным, как проявляется буржуазно-перерожденческое отношение к собственному материальному жизнеустроению»[1725].
Но в первую очередь они были виновны во внутренних сомнениях и греховных мыслях. Через три дня после ареста, не дожидаясь начала допросов, Арон Гайстер написал письмо Ежову.
Я признаю, что глубоко повинен перед партией, что скрыл о своих троцкистских колебаниях в 1923 году, что не разоблачил в свое время и скрывал до сих пор, что во время моей работы в Госплане там существовал кружок руководящих работников (Розенталь, Ронин, Смирнов Ген., Капитонов, Каплинский, Краваль), куда втянули на некоторый срок и меня, что Розенталь, возглавлявший этот кружок, по существу проводил правовредительскую линию, наряду с этой прямой провокацией подсунул Куйбышеву предложение о проектировании на вторую пятилетку производства 60 млн. тонн чугуна. Этот кружок, собиравшийся нередко под видом вечеринок, обсуждал и критиковал линию партии по вопросам политики индустриализации и политики в деревне. Я признаю, что хотя редко бывал и скоро прекратил посещать эти вечеринки, но должен был своевременно и, во всяком случае, после разоблачения стольких двурушников и подлецов, сообщить об этом факте ЦК и НКВД. Моя глубокая вина, что я этого не сделал своевременно, а лишь после ареста. Обо всех известных мне по этому поводу фактах и о своей собственной вине я готов все рассказать следствию[1726].