Второй период. 1914–1917
Глава десятая
Любови уготована плохая судьба,
как и всему, что случается в сказках,
чему невозможно что-либо противопоставить
с того момента как закончилось волшебство.
Марсель Пруст.
Обретенное время
В первые дни войны только парижские кокотки остались в стороне от всеобщей лихорадки. Всюду — от вокзалов до бульваров — царило мстительное оживление. С пылом были разгромлены лавочки, принадлежавшие, по слухам или на самом деле, немцам или австро-венграм. По любому поводу распевали «Марсельезу», на каждом шагу поминали «грязных бошей», а в обиход вошли новые слова, весьма странные для тех, кто жил за счет торговли своими прелестями. Эти строгие напыщенные выражения повторялись повсюду, их можно было увидеть в любой газете: долг перед родиной, героическая жертва. Тут был целый список добродетелей; если случайно заходила речь о предназначении женщин во время войны, все хором говорили о самоотверженности матерей, возвышенном благородстве жен, чистом и святом рвении дочерей и сестер. Время удовольствий закончилось.
Наконец, паника охватила и содержанок. Война застала их врасплох в кафе-танго, где они тихонечко дожидались начала дачного сезона, уверенные в том, что слухи о мобилизации были лишь дипломатическим кривлянием, поскольку совершенно невозможно, чтобы великие и богатые мира сего не выступили бы этим летом, как и всегда, на той единственной подходящей сцене, имя которой Довиль, пляж, «Нормандия». Некоторые светлые умы пытались избавить этих дам от их слепоты. Как притчу, им напоминали историю одного из пассажиров «Титаника», отказывавшегося верить в правдоподобность кораблекрушения: он остался в своем кресле, наблюдая затухающие огоньки в порфировых плошках и повторяя до последней минуты, пока корабль не погрузился в темноту: «Нет, это невозможно, потому что завтра бал…»
— Какие ужасные истории! — возражали кокотки. — А я вам говорю, что через десять дней мы будем в Довиле, эти дрязги не продлятся больше двух недель, мой министр меня в этом уверил!
— Ваш министр, может быть, это и говорил, мадам, — вежливо отвечали им, — но генералы заявляют, что, вероятно, война затянется месяца на три.
— Три месяца! Болтовня, вздор! Я вас умоляю! Это всем известно: военные никогда ничего не понимали в войне!
Потом, на мгновение обеспокоившись, они поправляли свои жемчуга, румянились и припудривались перед новым танцем.
И лишь 3 августа, а для более непонятливых 5 и 6 августа, стало очевидно, что в этом году сезон в Довиле пропал. Хуже того, в воздухе Парижа запахло добродетелью. Улицы заполняли офицеры и солдаты, все обнимали матерей, сестер, детей, одетых в темные цвета. В таких условиях совершенно невозможно было обновлять моду, придуманную Пуаре к летнему сезону. Начали с того, что отложили в шкафы платья для танцев, божественно шуршавшие шелка лунного света, усыпанные серебряными блестками, тафту с вышитыми вокруг груди раковинами. Нельзя было и подумать о том, чтобы выйти посреди всех армейских униформ в одеянии ценой на вес золота, в прозрачной тунике времен Империи с завышенной талией, в изысканном капоре образца эпохи Директории, с легкомысленными зонтиками, расшитыми гладью в пастельных тонах. Что касается костюмов для яхты, для пляжа — чистые сокровища, сущее разорение! — их нужно было выбрасывать: в следующем году мода уже изменится.
Итак, с большим сожалением кокотки перешли к английским костюмам, к строгим маленьким вещицам, слишком закрытым — настоящее несчастье в такие жаркие дни. Приличия требовали сукна, саржи, фетра, габардина. А цвета, боже мой! Не говоря уже о серо-стальной гамме, серых жемчужных, серо-коричневых тонах, можно было использовать зеленый хаки или скромный пепельно-голубой. Вытаскивали из коробок самые маленькие шляпки, какие только можно было найти, малюсенькие шапочки с короткими перьями в том духе, что надевали аристократки во время благотворительных визитов. На корсажи не отваживались налепить ничего, кроме буржуазных брошей; самые лицемерные вытащили старинные кресты или крестильные медальки, выловленные таинственным образом на дне ящика с подвязками. Наконец, с покрасневшими, отмытыми от краски глазами, с очищенными от лака ногтями, едва присыпав пудрой ненарумяненные щеки, осмелившись лишь на самые легкие духи, они решались выйти на улицу, изображая из себя невинность.