Лебедь, покрытый снегом,Гордость секретных вод,Ты родился, когда в поцелуе, в негеСлились зорька и тихая ночь.
Дядя Маурисий никак не мог понять, почему прадед скрывал, что он и в самом деле поэт, которому ведомы тайны зари и мрака, и при этом с явной гордостью показывал Жуану Марагалю стихи о том, как смерть живет в любви. Невероятно. Дядя пришел к заключению, что прадед был жертвой моды. Причем настолько, что даже и не подозревал, почему Жерони Занне или Жуана Марагаля[62] так мало интересуют его стихи. Из вежливости оба именитых поэта возвращали ему стихи без комментариев или с запиской вроде: «Благодарю Вас за оказанную мне честь. Я с интересом прочел эти вдохновенные строки, являющие собой достойный вклад в современную лирику. Вы следуете благородной стезей поэзии, да будет непоколебим Ваш дух». Из вежливости они не говорили ему правду, и непоколебимый дух прадеда Маура вел его благородной стезей немой любви и роковой годины смерти. Лебедь же был безжалостно забыт.
Прямым следствием этого явилось то обстоятельство, что каталонская литература потеряла лирического поэта, голос которого мог бы иметь некоторую ценность, а семья Женсана приобрела еще одного отравленного горечью поражения члена. «Любопытно, как люди, – философски замечал дядя Маурисий, жуя кусочек контрабандного шоколада, – могут находить причины для грусти там, где на самом-то деле их нет. Прадед Маур был достаточно богатым человеком. Он жил в великолепном особняке восемнадцатого столетия, постоянно подновляемом в соответствии со всеми самыми современными стандартами. Он имел хорошее положение в обществе. Ему не нужно было работать, чтобы зарабатывать себе на жизнь, поскольку предки все это уже за него сделали, он обеспечил будущее сына, подарив ему фабрику, и, соответственно, надеялся, что и новые поколения тоже будут иметь работу. Но все-таки он изловчился и нашел способ быть несчастным: стихи его никого не вдохновляли. А еще он портил жизнь другим. Его сын, мой приемный отец, Антоний Третий, Фабрикант, был в восторге от подарка и вместо полустиший, александрийских стихов и ямбов занялся шерстяными тканями и стал думать о ткацком плетении, челноках, шлихтовании, пигментации волокон и о том, чтобы грести деньги лопатой и утереть нос семьям Ригау (ее богатой части), Комамала и прочим. Счастлив он тоже не был, но, по крайней мере, деньги делал. И всем нам приходилось терпеть деда-поэта, и всем нам выпало быть причастными к богатству семьи Женсана, так что в детстве я был миллионером, печальным, потому что мне довелось пережить слишком много смертей, но миллионером. Вплоть до того несчастного дня, когда твой отец сбежал из дома». И Микель представлял себе, сам не до конца в это веря, как дядя в детстве, в тех же самых массивных очках, с огоньком иронии, швырялся деньгами направо и налево.
Но дядя хотел бы, чтобы все было совсем по-другому, потому что уже стариком, тайком жуя принесенный мной шоколад, он все еще с тоской говорил о матери, о единственной из всей семьи Женсана, кто смог понять, в чем заключается романтический смысл существования. А говорил он это потому, что чуть больше ста лет назад, когда Карлоте Женсане-и-Бардажи было семнадцать лет, а у ее выдающегося брата уже был двенадцатилетний сын (твой дед Антон), тринадцатого октября тысяча восемьсот девяносто второго года она дала согласие (взглядом небесно-голубых глаз) на предложение, сделанное господином Франсеском Сикартом, вовсе не часовщиком, а просто богатым незнакомцем без всякой истории, потерявшим голову от этого прозрачного взгляда. Он был на двадцать лет старше ее. На двадцать лет. То есть мой отец попросил руки и сердца у светлых семнадцати весен моей матери, имея тридцать семь темных зим за плечами. И ему не пришлось слишком долго ждать ответа, потому что мать страстно желала покинуть этот дом, убежать подальше от жалоб своего брата, наследника, фабриканта никому не нужных гекзаметров и честного растратчика наследства. Ей хотелось скрыться подальше и от воодушевленных речей своего отца (Антония Женсаны Второго, Златоуста), честного политика, который часто занимался делами и дома и, как всякий художник, жил в своем собственном мире, беспечно забывая об окружавшей его настоящей жизни. А еще Карлота сказала «да», потому что оценила нежную влюбленность этого чернобородого пирата, потерявшего рассудок под ее светлым взглядом. Она сказала «да», потому что наконец почувствовала себя сильной и нужной, после того как ее отец, проводивший больше времени в парламенте, чем в гостиной собственного дома, называл ее ни на что не годной, а своему брату она, поскольку выказывала равнодушие к его стихам, казалась нулем без палочки и существом, начисто лишенным обычно присущей женщинам чувствительности.