Земля и Небо — пара. Месяц и Солнце — пара. Зима и Лето — пара. Рождение со Смертью — пара.
Нашепты валашских заговорщиц Проснулся я затемно. За рекой лишь кое-где светились немощные огоньки в окнах. Деревья еще спали, но не птицы. Сквозь сукно утренней мглы пробивалась улыбка нового дня. С утра я попал в хороший стих, работа спорилась. Должен был изготовить лекарства для пани бурмистровой. И еще для кое-кого. Кукушкины слезы, калган, ноготки, моховик, метельная трава, молочай, мышиный горошек, барсучий жир…
Вчера на подгорянском побоище я снова вспоминал тот страстной день. И ту барышню, что силилась мне помочь с ранеными. В короткую минутку отдыха она спросила: «А научиться лечить может каждый?» — «Думаю, что да. Однако лечить и излечивать — не одно и то же. Исцеление, детка, — возвращение человеку целости». — «А как становятся целителями?» — «Как? Бывают люди, которые не знают, что смертному не подвластно чудо. Они верят, что могут помочь страдальцу. А тот верит им — так и происходит исцеление».
Что я мог ей еще объяснить?!
От больного я требую одного — веры. Требую правды. Быть со мной в хвори откровеннее, чем с женою, чем с собою во сне. В этом ремесле я ничего не придумал, ничего не выдумал. Я приобрел это в книгах и свитках своего духовного протектора Аввакума. А главное — у Назаретянина. «Господи, забери у меня все, только не веру». Единственный приют в лечении для меня — сия молитва. Лечит Господь, а я помогаю своими руками, своим голосом, intimus vis, сиречь — внутренней силой. И, вестимо, — дарами Живла-Природы.
«Проснулся я затемно. За рекой лишь кое-где светились немощные огоньки в окнах. Деревья еще спали, но не птицы. Сквозь сукно утренней мглы пробивалась улыбка нового дня. С утра я попал в хороший стих, работа спорилась. Должен был изготовить лекарства для пани бурмистровой. И еще для кое-кого. Кукушкины слезы, калган, ноготки, моховик, метельная трава, молочай, мышиный горошек, барсучий жир…» (стр. 128).
А сколько таких, что хворь сами себе внушают и носятся с ней, как курица с яйцом. К таким и подход иной. Начертишь знаки на теле больного, обернешься к стене, что-то бормочешь, зеваешь, разглядывая трещины на штукатурке или плетение паутины. А бедняга прислушивается, дрожит.
— Не пожалеешь курицу за каждую вылеченную ногу? — грозно спрашиваешь.
— Не пожалею.
— Посмотрю через девять дней…
Через девять дней я ем курятину. Люди верят — и исцеляются. Ибо ценят то, за что платят. Только то и ценят.
Лекарства должны быть горькими, предписания строгими и загадочными. Первое требование — пить чистую воду. Много пить. Когда пьешь — не есть, когда ешь — не пить. Второй наказ — мыться. Третий — благодарственные молитвы. Благодарность за то, что имеешь, а не выпрашивание того, чего хочешь… А еще — ходить в яму и присыпать за собой опилками или перетертой листвой. Почему-то этого труднее всего добиться от русинов, которые рождаются на соломе, а умирают на доске.
В россыпях зелья на столе зеленовато поблескивала начатая бутылка. Хорошее вино у Кизмана. Мой отец говарил: «Чтобы вино было легким, его должна делать легкая и добрая рука».
Какой она еще может быть у стекольщика, который целый день орудует железной цевкой! Вино и стекло из-под одной руки. Стекло и соль — из-под одной горы. Горы, над которой взошла звезда моей любви.
Нам не разгадать небесные глаголы. Зато нам открыты прописи пережитого. Нет-нет, да и обновится в воспоминаниях, аки орленок, юность моя.
Бывают года — короткие, как хвост белки. А тот был длинный, как старосветское ожерелье. И такой же дорогой для меня. Год чудес.
Лето пахло прибрежной ряской и мореным дубом. Запахи — это слуги, с которыми можно вернуться в разные времена жизни. В то лето мы строили ниже «Желтой корчмы» перегату[136], которую швабы называли шлюзом. Годом ранее случилось страшное наводнение, что слизало целые улочки бедняцких мазанок, заполнило подвалы и крамарни[137] центра города, нанесло ила в Борок и Цитрон-Сигет. Комитат решил строить шлюз, которым бы можно ослабить быстрину и, наконец, навести порядок с перевозом, ибо после того как загородили Полатиновое поле, рыбари исхитрились брать за переправу пошлину. Моего отца, что знал Латорицу лучше, чем свой жеб (всегда пустой), попросили сесть в общую лодку. Через день они менялись с подельником Иосифом Грюнвальдом и брали за перевоз в одну сторону половину крейцера. За год платили в казну по три форинта. Имея в управе какое-никакое слово, родитель приобщил к речным работам и меня. А сам в свободный день ловил рыбу — единственное, что в своей жизни знал и любил.