Ознакомительная версия. Доступно 13 страниц из 62
аметист. Начало было хорошее. Потом, когда сели пить чай, Кира Ивановна вынула из-за пазухи булыжник и – запустила им в Сашу.
Фарисеи отдыхают.
Саша, поблагодарив за чай, поторопилась к выходу. Забыв про аметист, разумеется. Кира Ивановна мчалась следом – вернуть назад Сашин розан и все такое прочее! – жизнь кипела в ней, клетки делились на глазах.
Так Саша осталась с розаном на полке, а Кира Ивановна – с камнем в душе.
А вы говорите: выброси розан! Не так все просто, не так все просто…
Розан напоминал о камне Киры Ивановны, который, по правде сказать, Саше давно уже хотелось снять с ее души, отбросить вон, сказать слова… и в поисках этих слов шло время, и вина настаивалась, крепчала, набирая цвет.
Камень, ножницы, бумага…
– Ну уж чего-чего, а бумаги в нашем доме хватает… – вздыхал Сева. – Кроме бумажных денег.
Сева жил в воображаемом мире: он рисовал акварели, и ему это нравилось.
Сева рисовал женщин, будто выбирал: эта? Нет, не эта. Может, эта? И не эта. А может, та?..
Ах, не эта, и не эта, и не та.
И тут явилась Саша с розаном и, указав на себя, твердо сказала:
– Эта!
А потом появилась Петрулька, и они оба закричали: эта! эта! эта!
И Сева поехал в Европу менять свои бумажные картинки на бумажные деньги, и это был неравноценный обмен, потому что бумажные деньги быстро испарялись, а бумажные картинки жили вечно, но без него, Севы, выдумавшего их.
Там, в Европе, Сева повстречал сколопендру Леву и писателя Мишу.
Сколопендра Лева занимался тем, что всю жизнь копил бумажные деньги, и ему это нравилось. Сколопендра Лева любил бумажные деньги больше всего на свете. Такая любовь. И поэтому он взял у Севы бумажные картинки, а бумажные деньги не дал: ну любил он их! С любимыми не расставайтесь. И Севу надул.
Надутый Сева сидел в центре Европы (на Мишином, значит, диване) и думал думу. В душе горел след сколопендры.
А Миша занимался тем, что всю жизнь копил слова и складывал их на бумаге, и ему это нравилось. Потому что больше всего на свете Миша любил слова.
А у Миши был сын Андрей, любивший больше всего на свете Майю. И об этом была печаль.
А теперь читай все сначала. До Захара и баночки с кремом. И снова быстро сюда – к Майе с бабочкой на булавке.
…Где-то в центре Нью-Йорка живет Майя и хранит письмо, давно потерявшее свою актуальность и смысл. В этом письме Андрей любит Майю и собирается вот-вот приехать – какая Таня, при чем здесь Таня?! Вот бумага, вот документ. Срок годности его давно истек, правда, в письме есть дата. Но Майя плохо видит. (Любовь слепа!) И плохо слышит. (Любовь глуха!) И зачем-то хранит это вещественное доказательство, эту улику любви. И ждет. Чтобы протыкать бабочку иглой. (Любовь зла!)
А бабочка улетела.
Ура.
…А потом придет письмо от Миши.
И Сева с Сашей прочтут, что у них декабрь (а у вас?), что на дворе расцвели розы и немецкая версия японской сакуры (к чему бы это?), что, возможно, весной он приедет в Питер, хотя не уверен, нужно ли это делать («ибо наука жить – это наука забывать»), что Андрюша с Таней велят кланяться, что у них все хорошо и их малышка прелестна, и что теперь, когда все позади и сбылось все, о чем мечтал он, грешный, для сына, не дают покоя мысли о Майе, и что именно тайна любви его сына к ней – его верность, ответственность, преданность («в общем, все то, с чем его отец всегда был знаком лишь отчасти!») – вызывала помимо печали нечто еще…
И эта фраза, зацепившись за розы, распустившиеся в декабре, и немецкую версию японской сакуры, сделавшей то же самое, – растревожит наши неокрепшие умы и сердца…
Камень, ножницы, бумага…
Но для чего все это?.. И зачем?.. И стоят ли эти вещи того, чтобы о них писать? И давать им, ненужным, еще и вечную жизнь? Бессмертную, как добро, зло и наша вина?
Цветочек аленький
Аленьке всегда хотелось говорить о возвышенном, о прекрасном – об искусстве там, о любви, но люди вели себя по отношению к ней недобропорядочно: как только новые знакомые узнавали, что Аленька – зубной врач, они тут же бросались рассказывать ей о своих поганых зубах – ну не свинство?
Потому что зубы интересовали Аленьку как раз-таки меньше всего (даже на работе): свои были в порядке, а чужие – так и шут с ними, сизифов труд. Впрочем, если за очень дорого…
Друзьям – задаром. За дружбу. Открой рот! Шире. Да не глаза, – а рот! Не дрожи, я сделаю тебе наркоз. (Ой, наркоз – это больно, Аленька, а нельзя ли?..) Нельзя. Раскрой рот и не морочь мне голову. Кстати!.. Представь, я вчера объяснилась своему педику в любви!.. (В каком смысле – педику?) Ну педиатру, я же рассказывала тебе о нем! (А, ну-ну!) Представляешь, я говорю ему: доктор, если б вы только могли себе вообразить – какой восхитительный роман был у меня с вами!.. (А он?) Да-а?! – говорит. – А почему же я ничего об этом не знал? А я отвечаю: а зачем? Зачем вам было знать? Какое отношение имеете вы к моему роману? Вы бы только все испортили!.. Так, ты откроешь сегодня рот или нет? (Господи, да я давно уже открыла его, слушая тебя!) А знаешь, кто вчера здесь сидел, в этом кресле?
Догадаться нетрудно: какая-нибудь театральная знаменитость. У Аленьки слабость к людям искусства. Комплекс гримерши.
В юности туманной Аленька работала гримером в театре, соперничала с Творцом, корректировала его работу, не церемонясь с Автором, и была особой приближенной ко всем тайнам Мельпомены. А тайн было много, нужно было их скрывать.
Актеры любили Аленьку, они с удовольствием доверяли ей и свои сердечные тайны, и тайны лица: они думали, глядя на Аленьку, что станут такими же красивыми, как она, – увы. Потому что Аленькина красота была делом не рук человеческих…
Но с Творцом у Аленьки были свои счеты. Творец ей дал божественную головку, скажем прямо, ангельский лик, но… Природа ревнива, природа не терпит совершенства у смертных – и Аленька прихрамывала на одну ножку, как знаменитая фаворитка Луиза де Лавальер, что, впрочем, как и королевской любовнице, не мешало Аленьке догонять свое счастье и разбивать в пух и прах мужские
Ознакомительная версия. Доступно 13 страниц из 62