Спи, младенец мой прекрасный, баюшки-баю! Тихо светит месяц ясный в колыбель твою…
Да Винчи, чьи покои были наверху, застывал на своей разворошенной от ночных метаний постели. Он зажмуривался, и тогда она ясно появлялась в темноте перед его глазами. Он видел, как она расстегивает крючки на своей нижней сорочке и осторожно, поддерживая одной ладонью тяжелую, как виноградная гроздь, слегка золотистую в свете восхода, упругую грудь, другою рукою массирует яркий и твердый сосок. Тут рот у него наполнялся слюною, которую он все пытался сглотнуть. Он чувствовал соль накипающих слез, стирал их ладонью и кликал слугу. Какая-то вялость, сонливость, блаженство его обнимали, как ветер морской. Вот так и лежать бы, зажмурив глаза, и слушать ее полный нежности голос.
— Везло Алигьери! — Он вдруг вспоминал сухой черный профиль. — Еще как везло! Сношался с женой и детишек рожал, а как становилось то скучно, то грустно, писал про свою Беатриче. И что? И стал знаменитым, и все его помнят! А я? Вот сяду сейчас и начну сочинять!
Старик хохотал, и вошедший слуга его заставал так: в слезах, но хохочущим.
— Вина принеси! Фляга-то опустела! А что Катерина Кемаловна делают?
— Они, барин, кормят-с.
— А, так я и знал. Они сейчас кормят.
— Потом пойдут в церковь. Успенье сегодня.
— А я и забыл! С Леонардо пойдут?
— Они его дома ведь не оставляют-с.
— Жара!
— Так им и жара нипочем-с. К тому же ведь в церкви прохладно.
— И то. Подай одеваться. Я с ними пойду!
— Тогда уж вы, барин, оставьте здесь флягу-с.
Слуга получал зуботычину. Впрочем, беззлобную.
— Петруччио! Ты что позволяешь себе, обормот? Сошлю на конюшню, и будешь там с конюхом кобылам хвосты подрезать! Доиграешься!
— На все ваша воля. Вы — наши отцы, а мы, так сказать, ваши детки-с.
Да Винчи вставал, умывался над тазом, потом быстро нюхал подмышки.
— Что скажешь, Петруччио? Сильно воняет?
— Не то чтобы сильно, но пахнет приятно-с.
— Неси тогда мыло! Духи давай с пудрой!
Петруччио приносил пудры, несколько флаконов духов. «Красную Венецию» в нарядном флаконе с искрящейся пробкой и «Тет-а-тет», привозные. Да Винчи их смешивал, душился обоими. Остальные флаконы с духами подешевле, производства местной фабрики, использовавшей труд детей и подростков, отодвигал с брезгливой усмешкой. Одевался празднично, придирчиво рассматривал себя в тусклом зеркале. Оставался доволен. Отсылал слугу и быстро произносил утреннюю молитву. Потом только шел на ее половину. Входил не стучась. Он знал, что она запирается на ночь, и знал почему. Дом уже пестрел слугами, везде звучали голоса, девки с туго заплетенными под чепцами косами шныряли из кухни во двор и обратно. Мелькали их голые, смуглые локти. Тазы, темно-синие и светло-красные, прижатые к бедрам, казалось, просились на холст живописцу. Теперь ее дверь отперта: безопасно. Она оборачивалась. О, эти волосы! Еще неподобранные и волнистые.
— Как ты почивала? Ребенок здоров?
— Здоров, благодарствуйте.
— Ты идешь в церковь?
— Хотела бы.
— Я хочу тоже.
— Успенье сегодня. — Она чуть краснела.
Он думал: «А ну как она притворяется? Откуда в ней наша христианская вера? Росла в Закавказье, в дыре, прости, осподи, не знала, как шагу ступить, а туда же! И спит под распятьем, и ест под иконой, дитя на ночь крестит!»