Чуть ночь, мой демон тут как тут,За прошлое моя расплата.Придут и сердце мне сосутВоспоминания разврата,Когда, раба мужских причуд,Была я дурой бесноватойИ улицей был мой приют.
– К какой это эпохе[249] относится? – спрашивал он Ольгу. – И потом, почему вы ни разу не сказали Пастернаку, что вы советская женщина, а не Магдалина и что просто неудобно посвящать любимой женщине стихи с таким названием?
– Почему вы решили, что они посвящены мне? – поинтересовалась Ольга.
– Но это ясно, ведь мы же знаем об этом, так что вам запираться нечего! И вам надо говорить правду, это единственное, что может как-то облегчить вашу участь и участь Пастернака.
В другой раз, перепутав Марию Магдалину с Мадонной, Семенов спросил Ольгу:
– Ну что вы Магдалиной[250] представляетесь? Уморили двух мужей, честных коммунистов, а теперь бледнеете, когда об этом подлеце разговор идет, а он ест русский хлеб и сало и садится за английский стол!
Как потом писала Ольга, «мне так надоело это пресловутое сало, что я с досадой пыталась объяснить, что это сало все же окуплено» пастернаковскими переводами Шекспира и Гете.
Семенов из раза в раз высмеивал саму их любовь.
– Ну что у вас общего? – раздраженно насмехался он. – Не поверю я, что вы, русская женщина, могли любить по-настоящему этого старого еврея; вероятно, какой-то расчет тут был! Я же видел его, не могли вы его любить. Просто гипноз какой-то! Кости гремят, чудовище. Ясно – у вас расчет.
Во время одного допроса, когда раздался громкий стук в железные ворота Лубянки, Семенов с издевательской улыбочкой сказал:
– Слышите?[251] Вот это Пастернак ломится сюда! Ну ничего, скоро он сюда достучится…
И действительно, вскоре Бориса вызвали на Лубянку – но по причинам, о которых Ольга никак не могла бы догадаться.
Ирония судьбы: пока Ольга деятельно защищала своего любимого и его роман во время еженощных допросов в штаб-квартире госбезопасности, Борис жил в покое в Переделкине и продолжал свободно писать. К осени 1949 года он закончил работу над пятью главами. В работе над романом бывали длительные перерывы, когда он занимался стихами и переводами, чтобы прокормить себя и семью. Число нападок в советских литературных кругах росло, и он начал осознавать, насколько серьезно и шатко его положение. Если ему не позволено писать, то как он сможет заработать на жизнь? И как скоро за ним придут? Борис, отказывавшийся проводить партийную линию и создавать просоветские литературные произведения, и представить себе не мог, что его не арестуют. Этот период был для него невероятно трудным и нестабильным, и он постоянно чувствовал, что проживает время словно взаймы.
В марте 1947 года[252] в газете «Культура и жизнь» была опубликована критическая статья поэта А. Суркова, «яростно поносившая» творчество Бориса. Стихи Пастернака, писал Сурков, «ясно показывают, что скудные духовные ресурсы… не способны породить большую поэзию», что «реакционное отсталое мировоззрение» не может позволить голосу этого поэта «стать голосом эпохи!.. Советская литература не может мириться с его поэзией». Вскоре Суркову предстояло стать первым секретарем Союза советских писателей. Ольга впоследствии описывала это как выступление «временщика и ремесленника[253] против большого поэта в постыдной кампании». Сурков, который, как добавляет Ольга, «ненавидел Бориса»[254] из-за горькой зависти к его таланту, голословно обвинил Пастернака в том, что он желает подорвать существующую политическую систему. В следующем апреле 25 000 экземпляров «Избранного» Пастернака, отпечатанные и готовые к отправке в магазины, накануне выхода в свет были уничтожены «по распоряжению сверху».