Часть четвертая. В гостях на родине
Приземление
Заледенелые изгибы реки сквозь занавески иллюминатора кажутся мертвыми и неподвижными, сколько бы Томь ни путала следы среди сосен и траурных ельников, согнувшихся по берегам под тяжестью снега. Река кажется несчастной, словно пустая городская улица. Жидкая пороховая взвесь тумана зависает над ней, прижимается к самолетным стеклам, просачивается внутрь салона, и на душе становится слякотно и гадко, словно тебе на время дали попользоваться сердцем мертвеца. Сейчас было бы хорошо с кем-нибудь познакомиться. От каждого разговора с человеком, которого видишь впервые, внутри готовится какая-нибудь пища. Я вижу эти скомканные ладошками шарики фарша; гренки, облитые желтками яиц; щелкающие дольки картофеля. Я не голоден, поэтому мне хочется говорить. Я переполнен этим склизким разговорным товаром.
Меня не было здесь тридцать лет. Если бы я совсем не думал об этих местах, душа занялась бы этим самостоятельно. У меня есть шанс избежать позора. Есть хорошие медицинские оправдания. Например, свидетели Иеговы считают, что душа и кровь тождественны. Моя кровь должна была полностью поменяться за это время несколько раз — теперь я могу поменять фамилию в паспорте.
Я всегда считал, что не должен сюда возвращаться. Я рассыплюсь в старческий прах, ступив на родную землю, как Нехтан, сын Коллбрена[59]. Этот ностальгирующий кельт, проживший на острове Яблок триста лет, уговорил капитана свозить его на родину глянуть одним глазком. И тут же умер. Его кровь к тому времени перестала быть душою. Мы можем вернуться, если умерли все остальные. Так со мною и произошло. Мои деды и друзья живут теперь на островах обской дельты в польских палатках, жгут плавник, коптят частиковую рыбу и разворачивают взглядом подплывающие к ним лодки. Они завидуют облакам и пароходам. Я знаю, видел во сне.
Тайга, снег, извилистая река, острова Яблок на великой реке — тоже жратва, пиршество, тяжелая пища. Вряд ли этот похмельный завтрак можно с кем-нибудь разделить. Пустыню едят в одиночестве, ее хлебают, ею захлебываются. Неужели я подбираю такие энергичные глаголы к своей тоске из-за того, что мне тошно? Я ничего не чувствую, и мне за это не стыдно. Стыдно должно быть тем, кто трепещет. У кого навертываются слезы на глаза. Тому, кто везет подарки на родину. Тому, кто помнит и любит. Я мог бы придумать миллионы подарков, я люблю делать сюрпризы, — но кому я смогу их подарить? Дети моих приятелей стали выше меня ростом, водку для поливания могил я могу купить и в городе. Один милый парень просил купить для него волшебный фонарь, но я, честное слово, не смог понять, что он имеет в виду. Что-нибудь из Китайского города?
Удивляюсь, почему мне так легко дается то, что остальные добывают с великим трудом. Это касается общения, работы, женщин. Я делаю всё быстро и хорошо. Если оказываюсь недоволен результатом, без проблем переделываю, хотя не люблю оглядываться назад. Если ты что-то потерял, найди новое. Не нужно быть Лао-цзы, чтобы это понять. Я расстраиваюсь и жалею людей, устроенных по-другому. Догадываюсь, что они не виноваты, и сам чувствую вину перед сверстниками, хотя в силу упорства они часто обходят меня по карьере. Я почти никогда не ревную. Довольствуюсь тем, что есть. Не из благородства — из чувства самосохранения. Я должен поймать ветер, который нес бы меня и держал. Это состояние мне удавалось сохранять на протяжении большей части жизни. Это важнее славы, потому что слава отражает лишь внешнюю сторону дела. Она полезна в быту человека, который еще на что-то способен. Для людей богооставленных она становится защитной маской. Если человек жалок, это заметно невооруженным глазом. Перед тобой титулованный лузер. Его важность и умение поставить себя в обществе — это все, чем он обладает. И если он что-то приобрел, то наверняка что-то и потерял. И для этого опять-таки не надо читать Лао-цзы или Джавада Нурбахша[60].
Мне не было необходимости тратить силы на продвижение в обществе. Жизнь увлекала и несла меня далеко за его пределы. Я научился быть вежливым и застенчивым, но в глубине души потешаюсь над происходящим. Справедливость меня не интересует. Акт моего существования — вопиющая несправедливость. Зачем я буду требовать ее от мира? О массовом поражении людей глупостью я догадался в зрелом возрасте, когда уже порядком наломал дров. До этого, в силу скромного воспитания, допустить такое количество маразматиков просто не мог. В схеме мироустройства что-то не срабатывало. И только приняв во внимание, как часто нам приходится сталкиваться с надменными дебилами, я расставил всё по своим местам. Легче жить не стало. Но все-таки лучше знать, с кем ты имеешь дело, чем выдавать желаемое за действительное.