На Аксинью-знахарку не злись.
За оврагом открылся пригорок, поросший матерью трав. Аксинья рвала ломкие стебли, шептала слова благодарности, поминала болезни.
– Ты будто жена лешего, из лесу вышла. В цветах да паутине вся.
– Скажешь ты, Матвей. То ль обидел, то ли слово доброе сказал, и не поймешь сразу. – С кряхтением Аксинья скинула со спины пучки трав.
– Почто меня не разбудила?
– Мать трав незнающему человеку собирать нельзя… Она затаится, спрячется…
– Почему мать-травой кличут? – Матвей отщипнул цветок, понюхал, чихнул, когда пыльца попала в нос. – Малый цветочек. Скромный.
– А пользы много. Когда плакала Богоматерь над сыном Божьим, распятым на кресте, слезы ее капали бурным потоком. Падали на землю-матушку, и там, где попа́дали они, выросла трава дивная. От слез пречистых плакун-трава. Исцеляет она от лихорадки злой, от боли головной, от кашля, от укусов змей и бешеных существ. Изгоняет бесов, оберегает воинов, прибавляет целебных свойств другим травам.
– Поведай еще о чем-нибудь.
Аксинья рассказывала Матвейке о саране и кукушкиных слезах, одолень-траве и зверобое, девясиле и белозоре… Парень слушал, будто впитывал в себя тайны знахарские, и в Аксинье проснулась надежда – станет племянник ей поддержкой и подмогой в лекарстве. Глафира говаривала, что в Москве целительским да магическим делом мужики занимались, и хаяли ее за вмешательство в знахарские дела. Мужчину в сговоре с нечистой силой обвинять остерегутся, и сильнее он, и позволено больше…
– Возьму я тебя в следующий раз, Матвейка, за белозором. Далеко идти, несколько верст. Да только, – взяла за ухо парня Аксинья, – чистым надо быть. Вырос, а мыться по-прежнему не любишь. Грязной.
– Вспомнила, – обиделся парень. – Передохнули – да косить пора. – Он подхватил большую, звонко блеснувшую на солнце косу. Травяное войско послушно расступалось пред ним, готовое сложить голову в неравной битве.
Аксинья засмотрелась на ловкого, за лето вытянувшегося к небу стройным деревцем, загоревшего, окрепшего братича. Расставил ноги упругим движением, завел вверх руку – и пошел легко, без напряжения в становой жиле[20], размеренно и красиво. «Зря Лукерья нос воротит – жених на зависть», – думала Аксинья, растрепывая скошенную траву, чтобы солнце да ветер просушили ее, обратив в сено.
За узкой полосой березовой поросли раздавались голоса Семена и малолетнего Илюхи. Катерина в синем платке была, как всегда, не слышима, и порой Аксинье мерещилось, что поворачивает она лицо к соседке, смотрит укоризненно. Расстояние в десять сажень делали домыслы смешными, совесть шептала гневные проповеди, жалила, не давая покоя. «Не могла Катерина знать о той встрече на берегу Усолки», – уговаривала себя Аксинья, а воробьи насмешливо щебетали над ее глупыми оправданиями.
День истончался. В воздухе зависла мошка, и семья Петуха, собрав в копны накошенную траву, отправились домой, погрузившись в телегу.
– Хватит работать! Пора и честь знать. – Спокойный, немного уставший голос Семена защекотал утробу.
– Да мы чуток покосим еще. Спасибо, Семен, – не поворачиваясь, ответила Аксинья.
– Как знаете, – фыркнул мужик. Илюха, подражая отцу, зафыркал, и жеребец, запряженный в телегу, дернул любопытно ушами.
– Чего отказалась? Идти далече. С Семеном уже бы в деревне были. – Матвей махал косой куда медленнее, и красота стала исчезать из его рваных движений.
– Да мы дойдем, силы есть, – махнула рукой Аксинья.
Она сгребала подсохшую траву в копны, встав на колени. Неуклюжие движения, пот, заливший лицо, мошка перед глазами. Острый стебель пырея впился в мякоть пальца, будто зубы луговика. Кровь закапала на белый подол с алой вышивкой по краю, вырисовывая узор обиды и неутоленной ласки.