Я разный — я натруженный и праздный.Я целе и нецелесообразный.Я весь несовместимый, неудобный,застенчивый и наглый, злой и добрый.Я так люблю, чтоб всё перемежалось!И столько всякого во мне перемешалось —от запада и до востока,от зависти и до восторга!Я знаю – вы мне скажете: «Где цельность?»О, в этом всем огромная есть ценность!Границы мне мешают… Мне неловконе знать Буэнос-Айреса, Нью-Йорка.Хочу шататься, сколько надо, Лондоном,со всеми говорить — хотя б на ломаном.Мальчишкой, на автобусе повисшим,Хочу проехать утренним Парижем!Хочу искусства разного, как я!Пусть мне искусство не дает житьяи обступает вдруг со всех сторон…Да я и так искусством осажден.Я в самом разном сам собой увиден.Мне близки и Есенин, и Уитмен,и Мусоргским охваченная сцена,и девственные линии Гогена.Мне нравится и на коньках кататься,и, черкая пером, не спать ночей.Мне нравится в лицо врагу смеятьсяи женщину нести через ручей.Пою и пью, не думая о смерти,раскинув руки, падаю в траву,и если я умру на белом свете,то я умру от счастья, что живу.
И – р-р-раз! Ударили по этим стихам! По голове! Ударили за стихи, исполненные такой радости жизни, такого оптимизма, такого ощущения счастья! «Надо сначала-то хотя бы выучить основы марксизма-ленинизма…»
Но начали звучать уже и другие голоса, появился Вознесенский, потом Беллочка. Вдруг читаю: «по-украински март называется „березень“…» И «березень» – «бережен» рифмуется. О, почувствовал я, боже, моя школа! Сразу подумал: читывала меня девочка! Тут же звоню и пошел, познакомился. Мы стали выступать: сначала Володя Соколов, Роберт, я, потом Володя Морозов, который, к сожалению, спился. Он очень способный был, но вот погубила его водка. Еще Окуджавы не было, он потом к нам присоединился, хотя постарше нас был. Я никогда не забуду, как Саша Аронов – чудесный поэт, «Остановиться, оглянуться…» или «Когда горело гетто…»[49], это его стихи, – вдруг с Ниной Бялосинской спели мне песню Окуджавы: «И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной…»[50] Я тогда сказал Булату: «Слушай, всё здорово, потрясающе. Но только знаешь, давай одну строчку поправим: „На той единственной гражданской!“». (Сейчас в песне: «На той далекой, на гражданской». – Ред.) Он говорит: «Почему?» – «Потому, что у нас сейчас опять гражданская начинается». Мы ощутили уже общих врагов – бюрократию. И он согласился и пел так. Вот так это всё начиналось.
Волков: Евгений Саныч, я понимаю, что для вас шестидесятничество продолжается по сию пору. Но если все-таки мы взглянем на шестидесятничество как на нечто ограниченное во времени и пространстве, то в те годы – в 1960-е – 1970-е – как это понятие развивалось для вас? Началось всё с того, что вас объединяло переживание войны, как нечто близкое вам…
Евтушенко: Да, это первое. А второе – если говорить чисто о политике – это была ошибка шестидесятничества, которую шестидесятники же и исправили: мы идеализировали Ленина. Когда Вознесенский писал поэму «Лонжюмо»…