Изгнаньем из страны роднойХвались повсюду как свободой.Высокой мыслью и душойТы рано одарен природой;Ты видел зло, и перед зломТы гордым не поник челом.
Ты пел о вольности, когдаТиран гремел, грозили казни:Боясь лишь Вечного СудаИ чуждый на земле боязни,Ты пел, и в этом есть краюОдин, кто понял песнь твою.
Екатерина Аркадьевна дважды перечитала писанные Мишей Лермонтовым непозволительно дерзкие, опасные стихи, но так и не поняла, одного он мнения с нею насчет «Стансов» или, напротив, решительно не согласен. Однако спрашивать, что же он, этот дерзкий мальчик, в Пушкине понял, не стала: недозрелый колос не жнут.
А дерзкий мальчик, дождавшись, пока бабушка устанет распекать обленившихся за лето дворовых девок и Малая Молчановка, отойдя ко сну, оправдает свое прозванье, прибавил новенькие пушкинские книжки к старенькому «Кавказскому пленнику», одиноко стоявшему в самом хвосте пиитической команды. Строй, прежде шаткий, выровнялся, а Лермонтов, запалив свечу, внес в Дневник уже знакомое нам по прежним главам соображение:
«Наша литература так бедна, что я ничего не могу из нее заимствовать…»
Из всех лермонтовских загадок эта дневниковая запись – одна из самых загадочных, недаром ее так старательно «обходят» и пушкинисты, и лермонтисты. Ничего себе бедна! К тридцатому году Пушкин, это признают даже недоброжелатели, достиг «высшей власти», стал, как выразился Михаил Погодин, «синонимом нашей литературы».
Да что он о себе думает, этот юнец, еще два года назад старательно переписавший в самодельную тетрадку слегка «поправленного» «Кавказского пленника»?
А между тем ничего эпатажного, а тем паче высокомерного в этом дерзком до глупости заявлении нет. Заимствовать, по Лермонтову, значило: брать в долг, но по-столыпински, с отдачей, и непременно вступая с заимодавцем в отношения «размена чувств и мыслей». А к Пушкину не то что подойти – взглянуть боязно. Как на солнце.