Я родился и вырос в балтийских болотах, подле серых цинковых волн, всегда набегавших по две, и отсюда – все рифмы, отсюда тот блеклый голос, вьющийся между ними, как мокрый волос, если вьется вообще. Облокотясь на локоть, раковина ушная в них различит не рокот, но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник, кипящий на керосинке, максимум – крики чаек. В этих плоских краях то и хранит от фальши сердце, что скрыться негде и видно дальше. Это только для звука пространство всегда помеха: глаз не посетует на недостаток эха.
5
Люба закончила читать. Старички похлопали ей, делая вид, что прониклись музыкой стихотворения, прочитанного им на родном языке нобелевского лауреата. А может быть, и на самом деле прониклись – кто знает?
Джейн по-прежнему держится за руку Джейка, крепко держится, так крепко, как держала Люба руку своей матери, засыпая, еще совсем маленькой девочкой. В этом есть некая закономерность – читать Бродского здесь, в этом убежище для богатых стариков, в новом тысячелетии, на пороге собственной если не старости, то солидной зрелости. В этом есть возмездие – себе и судьбе; подтверждение того, что такое возможно, что несовместимое совмещается.
– Обратите внимание, – продолжает Джейк, – в своей речи Бродский сказал, что заслуга литературы может быть в том, чтобы сделать время своего существования в этом мире более конкретным, уточнить его. Я бы добавил – придать времени осмысленность. Но еще более интересно отношение поэта к литературе и к языку как явлению антропологическому. Бродский заявляет, что эстетические нормы первичны и предшествуют нормам этическим. В этом он прав. Прежде чем появились первые так называемые нравственные законы, прежде чем человек перестал есть себе подобных, он уже рисовал на стенах пещеры, что можно было бы обозначить как пещерное искусство. То есть язык и искусство – первичны, а нравственность – вторична.
У Любы подрагивают колени. Ей страшно, одновременно жарко и холодно. Роберта уже нет в дверях зала, старички по-прежнему дремлют. Джейк вещает, как и положено лектору, но между фразами и он порой впадает в некий детский сон. Тем не менее, старая привычка сильна, он благополучно дотягивает до конца речи, не теряя нити повествования. Наверное, такими были жрецы: в старческих пятнах на пожелтевшем черепе, с обвисшими складками кожи на шее, в мятых одеждах, они вещали, предрекая будущее человечеству, и человечество внимало им.
Лишь один раз Люба снова побывала там, в Санкт-Петербурге. Странное чувство владело ею. Как этот мир, столь знакомый и столь изменившийся, мог быть расположен настолько далеко от мира, в котором она жила теперь? Две пересадки, долгий перелет, заложенные уши, вода из пластиковых бутылок, отекшие ноги, измождение, отсутствие сна.