Не надо нам хлеба, свинины не надо, не надо нам сыра, рубца не желаем, не надо яиц и мяса, да черт с ним, а надо нам доброго эля! Девы заради нашей благой дайте нам доброго эля! * * *
— Benedicite.
— Dominus.
— Confiteor.
Всхлип. Бедный Картер. Я мог бы догадаться, что он первым явится на исповедь. Времени минуло всего ничего с тех пор, как он мел двор у Льюисов и, завидев меня, отшвырнул метлу и бросился следом, в церковь. Я только усаживался на табурет, а его Benedicite уже булькало, словно вода в ключе, а сам он упал коленями на подушку.
— Он был тебе как отец, — сказал я.
— Был, — еле выговорил он, будто его душили.
— Ты встретишься с ним на небесах.
Мы оба шептали, не преднамеренно, просто так вышло, и теперь мы вроде как были обязаны продолжать в той же тональности. И мы шептались, как разбойники, и я наклонялся вперед, чтобы расслышать его.
— Все, что в деревне надо сделать, я сделаю, — сквозь слезы проговорил Картер. — Я подмел в доме у Мэри Грант, у Фискера, у него нога болящая, и у Льюисов, потому что Джоанне ведь не повернуться с таким животищем, и у Хиксона. Я пообещал Хиксону помочь с варкой пива, и кое-где нужно заменить черепицу на церковном притворе, и благочинный сказал, что ему понадобится помощь… там, в доме Тома Ньюмана, с живностью или еще чем. Теперь, когда Том… теперь вот так.
Картер замолчал, пережидая приступ мучительной боли. Я же не видел причины помогать Хиксону, человеком он был вполне здоровым. Ленивым, как коровья лепешка, это да. Если бы ребенок в воскресный день вызвался отнести Хиксона на закорках в церковь, тот бы не отказался.
— Почему ты должен помогать всем и каждому?
— Тоска меня скрутила, отче, все тело ноет, будто меня обожгло.
— И поэтому ты носишься как угорелый?
Картер не ответил.
— Порою нам надо побыть с нашей тоской, а не бежать от нее. Помогая Хиксону мять зерно, ты не излечишься от ожога.
— Но так можно смягчить боль.
На сей раз промолчал я. Днем ранее, когда Джанет Грант ударила в колокол смерти и весь Оукэм, по старинному обычаю, пришел к церкви, я призвал их к молитве и сказал, что смерть настигла Ньюмана, но у нас нет тела для совершения обряда и похорон. Среди многих прочих я различал лицо Картера, каменное лицо, и впервые понял, что неподвижность черт означает вовсе не бесчувственность, но переполненность чувством. Картер будто сам умер, хотя и стоял на ногах.
Картер вместе с подушкой отодвинулся подальше от решетки, что обычно ни ему, ни другим было не свойственно, я же, не стесняясь, смотрел прямо в решетку. Так я мог его видеть даже вопреки вечно слабому освещению. Лицо у него было юное и невинное, и округлый кончик носа слегка вздернутый. В серых глазах застыло удивление. Лицо, истаявшее от горя; на щеке, что была мне видна, разводы от слез, на голове птичье гнездо, и Картер постоянно тянулся пятерней к голове, чтобы почесаться или взъерошить волосы.
— Помните, как Ньюман появился в нашей деревне? — спросил Картер. — И мы думали, что он преступник, или купец, или болен чем нехорошим, и мы сторонились его.
Я кивнул моим коленям, Картер этого не увидел.
— Он ходил в таких полуголенках, что спускались на башмаки, и мы потешались над ним.
— Ага. — Я едва не рассмеялся, припомнив эти полуголенки, спасибо Картеру.
— А потом мы узнали, что он потерял жену и ребенка. И сюда приехал, чтобы начать жизнь заново. Но почему в Оукэм? Кому в голову взбредет перебраться в Оукэм, чтобы начать жизнь заново?
Не столько вопрос, сколько оправдание замешательства, охватившего нашу деревню; загадка, над которой оукэмцы бились двенадцать лет с появления Ньюмана, поэтому отвечать Картеру не требовалось. Когда Ньюман на наших глазах сделался богачом — богачом по сравнению с остальными, по крайней мере, — замешательство сменилось остолбенением, но, поизумлявшись, люди приняли происшедшее как должное и перестали судачить о Ньюмане больше, чем о ком-либо другом.
— Однажды я помогал ему, когда одна из его свиноматок рожала, — продолжил Картер и вдруг сообразил, что он более не шепчет; осекся, размышляя, как поступить, и сдался на милость возвышенно-страстному тону. — Когда поросятки народились и я уложил их под брюхом у матери, слепых и голодных, Том смотрел на них и слезы у него на глаза наворачивались. Потом он вдруг шарахнулся прочь, и я оказался один в свинарнике. Сидел и не знал, что делать. Но он вернулся с маленьким шерстяным одеяльцем. “Оно принадлежало моей дочери”, — сказал он, и голос у него был такой тихий, низкий, как небо, набухшее дождем. Он протянул мне одеяльце, я взял его, но больше он ничего не сказал. Ничего. А когда я отдал ему одеяльце, он глянул на свинью и ничто на его лице не дрогнуло, и он повернулся, чтобы уйти. Тогда-то я и выпалил: “Я с тобой, Том, с тобой” — в том смысле, что я постараюсь возместить ему утрату. Он понял, о чем я говорю, правда понял. Посмотрел мне прямо в глаза и кивнул. Потом он ушел, а я остался при свиноматке, и у меня было такое чувство… ну не знаю. Ей-богу, вряд ли он показывал это одеяльце кому-нибудь еще, только мне. И я чувствовал себя… таким огромным парусом, наполненным океанским ветром.
Я разглядывал дурно вырезанного верблюда на каменной стене. Горб как костяшка на человеческом большом пальце. Родителей своих Картер почти не знал, в деревне все приложили руку к взрослению этого парня, я тоже. Затем явился Ньюман, угрюмый бездетный мужчина, а тут Картер, угрюмый восьмилетка без родителей, и Ньюман взял его к себе в бывший дом священника, к тому времени старый деревянный дом больше походил на обветшавшую уборную во дворе. Ньюман потратил все, что у него было, до последнего пенни, чтобы отстроить дом, кормить вдоволь Хэрри Картера и вырастить его здоровым и сильным. Одарить его любовью. Огромный парус, наполненный океанским ветром.