Пока что я провел хорошо пять ночей, а шестую и седьмую уже плохо, мое инкогнито раскрыто.
[Две открытки. Плана над Лужници, штемпель получения 26.VI.1922]
Дорогой Макс,
я хорошо устроился[104], правда, Оттла для этого невероятно пожертвовала своими удобствами, но и без этих жертв здесь было бы хорошо, «во всяком случае, до сих пор было» (поскольку «обещать» тут нельзя) спокойнее, чем в каком-либо другом месте летнего отдыха до сих пор, «во всяком случае и т. д.». Сначала, в дороге, я немного боялся загородной жизни. В городе ничего не надо видеть, так говорит Блюер? Только в городе и есть что смотреть, потому что все, проплывавшее за вагонным окном, было кладбище или могло им быть, сплошь вещи, которые вырастают над трупом, город по сравнению с этим гораздо сильнее и живее. Но здесь уже второй день действительно хорошо; странно общаться с деревней, шум тут как тут, но не с первого дня, а лишь со второго, я приехал скорым поездом, должно быть товарным. Когда после обеда мне мешают спать, я провожу время в мыслях о том, как ты пишешь «Франци» возле новостройки. Успехов тебе в работе, пусть поток течет… В бюро я нашел пролежавшее полтора месяца очень дружеское, устыдившее меня письмо. Мое самоосуждение двоякого рода, во-первых, оно искренне, и в этом смысле я был бы счастлив, если бы можно было забрать ужасные маленькие рассказы[105]из письменного стола Вольфа и стереть их из его памяти, его письмо я не могу прочесть, а во-вторых, самоосуждение — это неизбежность и прием, что, например, не позволяет Вольфу в нем участвовать, и не из лицемерия, в котором он по отношению ко мне не нуждается, а в силу приема. Также я удивляюсь тому, что Шрайбер, например (чье самоосуждение тоже двоякого рода, оно искренне, но непременно это и прием), потерпел неудачу не с искренностью (искренность не приносит успеха, она лишь разрушает разрушенное), а с приемом. Может, потому, что ему помешала настоящая нужда, которая не позволяет так методично плести паутину.
Что тут теоретизировать! Есть вещи, о которых позволительно рассуждать лишь ревизору, чтобы под конец сказать: «Чего я тут наговорил!»
Твой
[Плана, штемпель получения 30.VI.1922]
Дорогой Макс,
непросто извлечь из твоего письма корень мрачного настроения; подробностей, которые ты сообщаешь, недостаточно. Прежде всего: новелла живет, разве это не достаточное доказательство, что жив и ты? (Нет, для этого недостаточное.) Но разве этого недостаточно, чтобы этим жить? Для этого достаточно, достаточно, чтоб жить радостно и чувствовать себя на коне. А остальное? Э. пишет нерегулярно, но если ничто не движется, если содержание безупречно? Письмо Розенхайма — дипломатическая ошибка издательства «Драймаскен», не так ли? Значит, и исправлять ее следует дипломатически. Пугающие известия? Ты имеешь в виду что-то, кроме убийства Ратенау? Удивительно, как долго ему еще дали жить, слухи о его убийстве распространялись в Праге уже два месяца назад, об этом говорил проф. Мюнцер, слухи были очень достоверными, они так связаны с еврейской и немецкой судьбой и точно описаны в твоей книге. Но что тут много говорить, это дело далеко выходит за рамки моего кругозора, даже кругозор, открывающийся из моего окна, слишком для меня велик.
Политические новости доходят до меня — если мне досадным образом не присылают другую газету, которую я проглатываю, — лишь в серьезной, отличной подаче «Прагер абендблатт». Читая эту газету, получаешь такую же информацию о положении в мире, как когда-то о военном положении через «Нойе фрайе прессе». Судя по этой газете, мир сейчас такой же мирный, как мирной была когда-то война, она отводит от человека любые заботы, прежде чем они его коснутся. Лишь теперь мне стала понятна действительная роль твоих статей в этой газете. Если предположить, что тебя читают, не приходится желать для тебя лучшего окружения, ничто с этих страниц не мешает и не впутывается в твои слова, вокруг тебя полная тишина. Прекрасный способ общения с тобой — читать статьи здесь. Я читаю их тоже под настроение, «Сметана» и «Стриндберг» кажутся мне приглушенными, но «Философия»[106]— ясная и хорошая. Кстати, проблематика «Философии» кажется мне явно еврейской проблематикой, возникшей из-за неразберихи, когда местные жители, вопреки очевидности, оказываются кому-то слишком чужды, евреи, вопреки очевидности, кому-то слишком близки и потому ни о тех, ни о других нельзя говорить уравновешенно. И с какой остротой чувствуешь эту проблему в деревне, где здороваются и вовсе с чужими людьми, но не со всеми и где, как ни старайся, никак не превзойдешь запоздалым ответным приветом почтенного старика, который проходит мимо тебя с топором на плече по деревенской улице.