Опять вы, гордые, воссталиЗа независимость страны,И снова перед вами палиСамодержавия сыны,И снова знамя вольности кровавойЯвилося, победы мрачный знак,Оно любимо было прежде славой:Суворов был его сильнейший враг.
По содержанию фрагмент вернее всего отнести именно к польским событиям, но этому противоречит дата: восстание в Польше началось в ноябре, а стихи написаны на странице, имеющей авторскую помету: 10 июля (1830). Мнением большинства исследователей отрывок трактуется как отклик на революцию во Франции. Однако и эта версия противоречит реалиям текста. Первые известия о парижском возмущении дошли до Москвы в августе. Неясно также, какое отношение имеют к событиям во Франции «самодержавия сыны», да и Суворов вряд ли может быть назван злейшим врагом французской «вольности». К тому же на это событие Лермонтов уже откликнулся – памфлетом на Карла X.
Короче: если проставленное рукой автора число – 10 июля – не является датой французской революции, то почему бы не отнести стихи к Варшавскому восстанию, ведь в их содержании нет ни одного момента, который противоречил бы такому предположению? Лермонтов мог записать текст на оставшейся чистой странице – под датой задуманного, но не состоявшегося стихотворения. Месяц июль 1830 года был месяцем его литературной влюбленности в мадемуазель Сушкову, и каждый день того июля в Середникове, куда мисс Блэк-айз приезжала ежедневно, был поводом к еще и еще одному посланию… Так почему же не предположить, что в тот день между молодыми людьми произошло нечто, что Лермонтов отметил, со свойственной ему пунктуальностью, датой. А стихи не написались, поскольку вполне вероятно, что именно 10 июля 1830 года в Середникове стало известно: в редакции «Московских ведомостей» уже получено сообщение о севастопольской трагедии.
Впрочем, о какой бы революции ни шла здесь речь, стихотворение подтверждает, что и политико-нравственное отделение Лермонтов все-таки выбрал не случайно и что его тогдашние (в 1830–1831 гг.) политические предпочтения мало чем отличались от убеждений радикально настроенной университетской молодежи. Не избежал он, пусть и пассивного, соучастия в так называемой «маловской истории». История эта широко известна благодаря Александру Ивановичу Герцену, описавшему ее в «Былом и думах». Но существует и другая, не столь романтическая версия. Ее автор – Яков Костенецкий.
Экстраординарный профессор Михаил Яковлевич Малов читал на политическом отделении теорию гражданского и уголовного права: курс «был смесью отрывков из разных иностранных теоретиков», то есть «чистой чепухой без системы и идеи». На лекциях его, однако, было довольно тихо: Малов побаивался студентов, избегал делать им замечания, и они спокойно занимались каждый своим делом.
И вдруг тихий Малов, после того как его перевели из экстраординарных в ординарные, резко изменил стиль поведения. Он, как говорили студенты, «возгордился», из тишайшего сделался «самовластным». Аудитория, естественно, возмутилась и решила, сговорившись, проучить «зазнайку».
Спокойно, по обычаю, выслушав более часа «чистой чепухи», минут за десять до звонка выбранные лица в разных концах аудитории стали демонстративно громко шаркать ногами. Малов изумился, попробовал «воздействовать» – не помогло: шарканье стало всеобщим, и профессор… струсил, смалодушничал, стал просить вошедших в раж студентов «пожалеть» его. Несмотря на азарт, массы устыдились – уж очень жалок был новоиспеченный «ординарный профессор»! Но Малов не оценил великодушия. Воспользовавшись наступившей тишиной, стал насмешничать: зачем-де перестали, продолжайте! Этого разгоряченные молодые люди уже не смогли вынести, повскакали с мест, затопали, стали колотить чем попало о спинки передних скамеек… Словом, устроилась, и как-то сама собой, настоящая «демонстрация». Малов выбежал из аудитории под яростные крики: «Вон! Вон! Вон!» Кто-то даже запустил ему вслед фуражку.