И дерзновение отомщают.
Даже если эта цитата и была бессознательной, «застрявшей» в голове от школьной зубрежки, все же кажется несомненным, что для Бакста речь здесь шла еще и о геральдическом русском орле, который в сочетании с «вершиной снеговой» и с романтической луной (а не солнцем, как у Пушкина и как у Мережковского) – отсылающей к Демону то ли лермонтовскому, то ли врубелевскому или, может быть, к Гёте – создавал то, что сам Бакст назвал «симплифицированной аллегорической картиной»[347].
Интересно, что при всей схематичности, которой требовала форма книжного знака, Бакст, как всегда, проявил себя в этой работе художником «серьезным». Он рассказывал Бенуа о том, как отправился рисовать орла в Зоологический сад и лишь на основе наблюдений и эскизов «симплифицировал» затем изображение в символ. Так же будет он поступать почти всегда и в дальнейшем. Чтобы удостовериться в этом, достаточно, например, просмотреть хранящиеся в Иерусалимском музее многочисленные подготовительные эскизы с натуры, предшествовавшие созданию афиши к балету на музыку Эрика Сати «Эксцентричная красавица» (1921), заказанному авангардной танцовщицей и хореографом Карватис[348]. Движение танцовщицы, сложное, стилизованное, пародийное, как и музыка Сати, кажущееся на поверхностный взгляд капризным гротеском, изображено с идеальной достоверностью. Именно эта бакстовская серьезность, этот его инстинкт правдоподобия в соединении с академической выучкой и особой одаренностью к изображению тела в движении должны неизменно иметься в виду в процессе атрибуции Баксту многочисленных рисунков, циркулирующих под его именем и копирующих подчас лишь декоративную сторону его таланта.
Человек есть нечто, что должно превзойти
Но вернемся к ницшеанству, ибо вслед за Мережковским представители этого направления и стали основными авторами философско-литературной части Мира искусства. В октябрьском номере журнала за 1899 год была, в частности, опубликована статья «Идея сверхчеловека»[349] Владимира Соловьева, писавшего о том, что Ницше стал «модным писателем в России». Для Соловьева ницшеанство было так же неприемлемо, как предшествовавшие ему абстрактный идеализм и научный позитивизм. Главными недостатками философа он считал презрение к больному и слабому человечеству, языческий взгляд на красоту и силу и «присвоение себе заранее какого-то исключительного сверхчеловеческого значения – во-первых, себе единолично, а затем себе коллективно, как избранному меньшинству „лучших“, т. е. более сильных, более одаренных, властительных или „господских“ натур, которым все позволено, так как их воля есть верховный закон для прочих, – вот очевидное заблуждение ницшеанства»[350]. Вместе с тем истина и заблуждение часто помещались у Ницше «в одном и том же месте». Все зависело от того, как рассматривать его понятие сверхчеловека – сверху или снизу: «Звучит в нем голос ограниченного и пустого притязания или голос глубокого самосознания, открытого для лучших возможностей и предваряющего бесконечную будущность»[351].
Эта критика Ницше была крайне оригинальна, ибо русский мистик строил ее на фундаменте материалистического эволюционизма, который сам же отрицал. Соловьев писал о непрерывном прогрессе человека, который, в отличие от остального животного мира, бесконечно и радикально менялся, превосходил самого себя, но при этом оставался в границах своей особи. Он становился все более и более человеком, сверхчеловеком, изменял основные характеристики своей среды обитания, природу вокруг себя и свои отношения с ней, но при этом ничего не мог изменить в своей собственной природе и в главной константе этой природы, то есть в своей конечности. Единственным сверхчеловеком мог стать только победитель смерти.
Самым курьезным образом этот двойственный взгляд на сверхчеловека отражала двусмысленность русского перевода Заратустры юристом Юлием Антоновским (1853–1913)[352]. Фраза, которую Заратустра повторяет – «Человек есть нечто, что должно превзойти», – могла читаться в этом переводе двумя взаимоисключающими способами: в зависимости от того, как падало ударение в слове «должно», на первый слог или на второй. Если в первом случае смысл получался агрессивным – «человека дóлжно превзойти», – то во втором тон был сочувствующим: «человек есть нечто, что должнó превзойти». Подлинный смысл этой фразы у Ницше был первый: «Der Mensch ist Etwas, das überwunden werden muss»; человека – в его старом понимании (то есть главным образом как существо групповое) – нужно было оставить позади, перешагнуть, и даже по-заратустровски весело и задорно перепрыгнуть через него. Второй нечаянный смысл, родившийся при переводе и заключавшийся в том, что сам «прежний» человек должен подняться к новым высотам, превзойти себя, был отнюдь не менее – и даже глубинно более – ницшеанским и соответствовал соловьевскому пониманию сверхчеловека: снизу вверх, то есть как программа эмансипации личности, пробуждения «глубокого самосознания, открытого для лучших возможностей и предваряющего бесконечную будущность». Именно такое прочтение Ницше было унаследовано двумя главными ницшеанцами, печатавшимися в Мире искусства, Шестовым и Розановым. Таким образом, «слабая» культурная позиция, афишируемая декадентами, совпала со «слабым» же русским прочтением Ницше.