Синее небо, высокое небо я вижу из моего окна. Белые облака, быстрые облака я вижу из моего окна. Зеленые деревья, ветвистые деревья я вижу из моего окна. Любовь… Вы сказали «Любовь»? Ах да, любовь… Очень мило — любовь… Почему бы и нет… любовь…
Эти стихи отца поразили, возмутили, заинтриговали и в то же время чем-то понравились, — наверное, холодным циничным рационализмом своим, которого он был полностью лишен. Ученые выяснили любопытную вещь про влюбленность — это, оказывается, сложный химический процесс в организме, создающий состояние эйфории и длящийся от силы три месяца.
Перечитывая отцовские письма маме, я понимаю, что если ученые и правы, то эйфория влюбленности сменилась у него нежностью, терпением и заботой.
Из письма маме в санаторий, середина 1960-х годов.
Ну что, дурачок? Каково? Я подумал, что это великое благо, что ты попала в этот санаторий. Будет время и поле для размышлений. Иногда это полезно. Тем более что ты, видимо, будешь общаться с самыми разными соседями — так что я даже доволен.
Как не стыдно дурачку, а? Неужели ж мне и дальше придется думать за кое-кого про то, что после ванн и грязей надо быть тепло одетым? Что западный Крым — холодный Крым? Что Саки — это не Коктебель. Это сумасшествие с тем, кто лучше напялит на себя хламиду — недостойно кое-кого, ибо этот кое-кто умен и вкусом одарен кое от кого, и сердцем и любовью кое к кому. Так хрен же с тем, кто и как из всяческих шмакодявок выглядит. Кое-кто может быть выше всех, поплевывая на хламиды всяческих Эллочек Щукиных. (Иносказательный язык Тура, надеюсь, тебе понятен?) Ты можешь хвастаться не покроем линии платья, но тем, что кое-кто тебя очень любит и считает самой красивой, умной и доброй. Коли спрашиваешь совета — выполняй, что советуют. Иначе — сугубо обидно. Я уже опускаю перечень соображений, которые вызываются получасовым стоянием у зеркала перед отъездом кое-куда.
(Я напустил столько тумана, что даже самый хитрый цензор ни хрена не поймет.) Надо очень думать друг о друге. Иначе — снова гипертония переваливает за 200 — начинается необратимая вторая и третья стадия. Необратимая. Это значит — пять-семь лет с периодическими больницами. Извини, что привожу эти выкладки — но страшно бывает за автора второго письма, которое вложено сюда же.[13] И еще потому, что я тебя не просто люблю, я без тебя не могу. Как без Дуни. Поэтому когда кричу, исходя из себя — так это от того, что люблю, а меня не слушают, хочу добра, а мне огрызаются. Вот ведь какая непослушная наша вторая дочь, старшая, я имею в виду.
Ладно, может быть когда-нибудь наша старшая помудреет. Теперь с младшей: все в порядке, Дунечка сидит рядом и рисует тебе письмо. Переписывает его второй раз и рыдает, пропустив гласную. Она — прелесть.
Мама была красивой женщиной и хорошей хозяйкой. Она держала дом и принимала многочисленных, не всегда званных гостей. На Западе люди заходят на чашечку кофе, у нас не пригласить человека к столу — значит его обидеть, и мама проводила на кухне долгие часы. Готовка для нее была делом чести. Пирожки с мясом и капустой благоухали на весь поселок, в духовке жарился кусок мяса, нашпигованный чесноком, яблочные торты, посыпанные сахарной пудрой, остывали на окне, придавая ему вид витрины венской кондитерской. Мама уставала, но не сдавалась. «Каток, да не делай ты ничего этого, ради бога, — уговаривал ее папа, — брось что-нибудь на стол и все». А мама так не могла. В этом проявлялась их разность. Отец, поглощенный обдумыванием сюжета, часто и не замечал, что ест. Для мамы же изысканно накормить нас, папу, гостей было самым доступным способом выразить свою любовь. До замужества она готовила для братьев. Она и при нас часто с удовольствием помогала Татьяне Михалковой, делая пирожки для друзей Никиты Сергеевича. Когда я вспоминаю маму молодой, то неизменно вижу ее прислонившейся к кухонной стене и с лучезарной улыбкой наблюдающей, как мы уплетаем ее очередное кулинарное чудо. Съесть все — значило не только оценить ее талант, но и принять ее любовь.